Часть 45

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34»«35»«36», «37»«38», «39», «40», «41», «42»«43», «44») 

47.

 …И вот в жизни лирического моего героя ворвался твист. Нет-нет, имеется в виду не танец рок-н-рольной группы начала шестидесятых годов ХХ века – до этого мы с вами ещё, надеюсь, доживём. И увидим его в куче таких же младших шестидесятников, по мнению Хрущёва — будущих жителей коммунизма, отплясывавших под плохую гитару твист на Приморском бульваре, неподалёку от бывш. Воронцовского Дворца (Дворец Пионеров и Школьников»). Будущим журналистам, сценаристам, либреттистам, вообще литераторам и просто хорошим читателям небезынтересно узнать или припомнить, что «Твист» — хоть и впрямь омоним названия танца под песню Х. Бэлларда «The Twist», исполненного с приплясыванием Чабби Чекером в славном теле-шоу, речь о профессиональном термине в литературе. Он обозначает поворот сюжетной линии, нередко резкий, неожиданный зигзаг, который усложняет или даже принципиально меняет жизненный путь героя. Приёмчик-то — литературный, но не так уж редко им пользовался неведомый и всемогущий автор реальных человеческих судеб.

 Внимательным читателям этого романа, поскольку таковые вообще посланы ему судьбой, предыдущая и эта главы могут представить совершенно особый интерес. Именно на них приходится повествование о крутом повороте в движении моего лирического героя к своим. Громко говоря, он ступает в мир иноЙ, в котором играет существеннейшую роль совсем другая правда. Правда искусства. То есть, не то, чтобы она там повседневно превалирует и даже торжествует. Просто иной тот мир живёт совершенно особенным производством, продукция которого содержит такую правду. Само по себе производство, как производство – если не вникать в детали. Формула самая заурядная: как и для любого другого, требуются для него сырьё, материалы, инструменты и оборудование, кадры и, соответственно, их подготовка. Присутствуют цеховая замкнутость, разнопрофильность, разделение труда и непростота технологии. Хранение, транспортировка и сбыт продукции. Рыночная стихия ценообразования. Коллизии конъюнктруы. Товар-деньги-товар. И обратно: деньги-товар-деньги. Споконвечные производственные атрибуты – всё чин чинарём. Вот только правда на выходе этой продукции совершенно особенная. Она заполняет ту дефицитную нишу, которая традиционно зияет во всём остальном мире, где правду эту добыть и уберечь весьма и весьма проблематично. Мы уже как-то толковали с вами о гипотезе, согласно которой и родился чудесный мир этого производства именно потому, что его продукция очень нужна человеку (если только он и впрямь — человек), а произвести её в мире другом, обычном, вроде как невозможно.

 — Следует ещё заметить, — приостанавливает моё чтение этой главы Серый, многозначительно откашлявшись, — что чудесный этот другой мир с его правдивым дефицитом волею судеб дислоцирован не на Марсе и не на Луне, а всё на той же Земле нашей грешной. И законы гравитации, равно как и все прочие, для иного этого мира также обязательны. Да и желудочно-кишечный и прочие тракты его людей устроены в принципе так же, как и у остальных.

 Увы, наблюдательный землянин нередко воспринимает уникальную ту продукцию как-то отдельно от её производителей. Особенно если знаком с ними лично. Не это ли имел в виду Александр Сергеевич, когда писал:

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

 Но мы уже подробно толковали о том, что талант достаётся человеку отнюдь не за высокие моральные качества. Не будем повторяться. Но – в каком смысле всё это касаемо моего героя? Если не помните – напомню: к этому моменту он уже довольно утомительно маялся между двумя мирами. Между первым, дорогим-близким, желанным ему яркостью красивого мира благородства и мужества, справедливости и красоты, победоносной правдой, плотно присутствующими в искусстве и литературе (в публицистике – в особенности). И вторым — серым, муторным, неумным, обывательски суетным и бандитски-жестоким, дьявольски циничным и несправедливым миром тесно окружающей его действительности. Да-с, между двумя никак не совместимыми мирами, тем не менее существующими рядом и одновременно. Он даже мечтал написать со временем обо всём этом книгу под названием «На одной планете». А более всего вызывал у него тошноту и головокружение не столько факт этих единства и противоположности, сколько то, что никто не замечает этого совершенно очевидного двухмирья. И поговорить об этом ему было не с кем. И помочь разобраться тут некому. Раннее одиночество? Уходя от этого, как от зубной боли, он очень рано обратился за порошками и пилюлями древних: полез за книгами. На доступных окружающих уже надежды было маловато — нужно посоветоваться с ушедшими мудрецами! Его первым делом и очень быстро увлекли старинные советы познания и симпатии мудрецов к искусству. Показалось, что где-то там свет в конце туннеля. И он решил пойти к своим по дороге познания этих миров искусством. По дороге познания, таким образом, себя в мире, мира в себе и других в этом мире. Опять-таки, довольно быстро лирический мой герой стал замечать, что и в этом одинок. В поле его досягаемости такого рода познание не вовлекало никого. Почему?

 — По качану! Всякому интересующемуся со временем становится ясно, что даже в науке, изучающей этот вопрос, нет единого на него ответа. Имеется в виду: почему значительное число землян не увлечено процессом серьёзного познания сущего. Ведь никто же не отрицает даже чисто-практического смысла такого занятия. Стремишься к познанию – есть надежда познать. Познаешь – информирован. Информирован – вооружен. Защищён. Ну, в той мере, в которой эта самооборона вообще возможна в непрерывно меняющемся мире. Отрицаний этой азбуки нет. Но ведь всякий раз великое множество так называемых простых людей, по отдельности и все вместе, вдруг теряются от встречи с непознанным ими. Вместо того, чтобы познавать и познать, ведь на то и история…

 Серый – учёный. Исследователь. В науках съел такую собаку, что на любой международной выставке ей бы дали медаль. Он с младых ногтей решил познавать всё сущее не искусством и литературой, а только наукой. Он железный теоретический и прагматический логик. Да и чисто практические, бытовые его достижения абсолютно не сравнимы с моими. Что свидетельствует о его понимании обоих миров. С ним не поспоришь. Но почему-то его убедительнейшие ответы не снимает камней с моей души, когда вспоминаю о детстве-отрочестве-юности героя этого романа. Я помню события тех сороковых-пятидесятых, которые так давили на его психику и отягчали душу, заставляя искать. Поиск и привел моего героя к событиям этой главы. К этому самому твисту. Ему очень хотелось понять себя и других. Кто он? То есть, кто – не в безудержных своих фантазиях и не по мнению окружающих, а на самом деле? И кто они, остальные? Старшие характеризовали его и его знакомых очень по-разному. Что-то подсказывало ему: неверно всё это. Но… что верно? Как сориентироваться? А ведь ещё бог знает когда Древние говаривали и потомкам рекомендовали: «Dic mihi, quis amicus tuus sit, et tibi dicam, quis sis». По нашему, нонишнему, это трактуют разнообразно. Но привычнее всего – как завет ориентироваться в людях, определять того или иного землянина по единственному признаку: с кем он дружит. Вот скажи – кто он, твой друг, и будет совершенно ясно – кто ты сам.

 Подумаешь, формула эта родилась тогда, когда выбор друзей был достаточно широк и серьёзен. Вряд ли такие времена когда-то отсчитывались на самом деле. Историки и литературоведы легко сошлются на свидетельства того, что и в любом прошлом бывало – от делового, идейного и семейного общения, от дружбы до вражды, как и от любви до ненависти, оставался только шаг. Что уж тут толковать о современности на самом разном уровне. Можно и должно по-белому завидовать тем, кому судьба действительно дарует широту подобного выбора и прилагает к этому соответствующие опыт и трезвость мышления. Но не всем же подобное счастье. Был ли широкий-свободный выбор у моего героя?

 Не такую уж редкостную модель из-под пера драматурга Островского продемонстрировал гусар Курчаев («На всякого мудреца довольно простоты…»); Глумов спрашивает – зачем он дружит с такими, как Голутвин? Ведь это известным образом характеризует и его самого. Ответ прост, искренен и убедителен: «По нас и эти хороши. Настоящие-то умные люди с какой стати станут знакомиться с нами?». Иными словами: ну, хоть с кем-то. Хоть с кем-нибудь. Только бы не сам-на сам с жизнью.И уж не этот ли принцип тогда, в сорок шестом, зачал и породил на свет его самого, героя моего разлюбезного?

 Бирюки-отшельники людского рода чаще встречаются в искусстве и литературе. В реальности мало кому живётся-выживается в одиночку. В отличие от правды искусства, слишком разные обстоятельства по правде жизни знакомят, сводят, сближают землян. А естественная потребность в общении и совместной жизнедеятельности нередко влияют на уровень взаимной требовательности. Может быть, кто и предпочитает умереть от жажды, но не пить из лужи. Может быть. Однако и сам выбор обычно чем-то лимитирован. Это только детки, живущие игрой, уверенно твердят: «Каравай, каравай, кого хочешь – выбирай!». Им ещё только предстоит освоить жизненную редакцию этой формулы: «Кого можешь – выбирай…». Совсем другое дело – искусство. Спроста ли в реальной жизни так много искусственного. И так мало искусства…

 Кстати, об искусстве: вот в выборе любимых героев читатель-зритель-слушатель гораздо свободнее. И стало быть, симпатии такого рода точнее характеризуют человека. Вот у англичан есть такая максима: «Tell me who’s your favorite hero. And I’ll tell you who you are». Да, скажи мне – кто твой любимый герой (любимая героиня, любимые герои) и я увереннее выдам тебе характеристику. Принимаю сие целиком и полностью на свой личный счёт. Хотя поимённая поверка любимых лирических героев автора этих строк, человека относительно насмотренного, наслушанного и начитанного, заняла бы здесь очень много места. Это личности разного пола и возраста, разных времён и конфессий, классов, профессий, слоёв и других сообществ. Военные и штатские. Близкие и далёкие друг от друга, соединённые местом-временем и разделённые целыми эпохами. Но едины они в том, что однажды, — с той или иной степенью случайности пришедшие в числе других, остаются со мной с первой встречи. И выдуманные, придуманные, изобретённые художниками, весьма существенно повлияли и влияют на реальную мою жизнь.

 — Например?

 Сказал же: список потребует отдельной главы.

 — Ну, давай так, выхвати первого попавшегося под руку из этой картотеки!

 Зачем Серому понадобилась вдруг такая конкретизация – не пойму. Что-то, видать, задумал. Моих избранников в искусстве и литературе он знает хорошо. Но раз так, пожалуйста – применительно к теме и идее этой главы: некий гвардейский сержант (в каковом чине и мне, кстати, довелось несколько позже – через два столетия — служить отечеству), полюбился мне с первой встречи. Был дворянским сынком, стаж военной выслуги лет которого исчислялся задолго до его рождения. Матушка была ещё брюхата, когда его зачислили в знаменитый от Петра Первого лейб-гвардии Семёновский полк унтер-офицером, по хлопотам отставного военного папаши и влиятельного родственника. С тем, чтобы офицерский чин выслужил к шестнадцати годам. Была тогда такая практика…

 — Погоди! Они что же, умели заранее определять, кто родится? А если бы младенец помер в родах? Или его маман родила девочку?

 Гениальный автор «Капитанской дочки», очевидно предвидя вопрос Серого, сразу же пояснил: папаша сообщил бы по инстанции о смерти преображенского сержанта, тем бы дело и кончилось. А благополучно явившись на свет, он считался в отпуску до окончания наук.

 — Вряд ли он полюбился тебе подобным фортелем. Ты-то за этот чин, что называется, тянул лямку…

 Нет, конечно, сблизила нас замысловатая его дальнейшая драма, без малого – трагедия. Хотя изначальная эта ситуация меня заинтересовала, когда ещё читать не умел. И получал информацию о нём при чтении братом вслух. Читал он прекрасно, хоть иногда и немного заикался. И я вроде как видел тех солдатиков в нарядных мундирах и киверах, бревенчатую Белогорскую крепость и её коменданта, старенького капитана Миронова. А о его дочке нечего и толковать: влюбился в неё одновременно с героем и вполне его понимал. Через что также познавал мир и себя в нём.

 — А… здесь это к чему?

 Да почти что и ни к чему: просто рисованием и лепкой я много иллюстрировал услышанное от брата и увиденное в кино, а позднее прочитанное лично. Да и в дальнейшем, будучи художником-графиком, отдавал предпочтение изображению жизни, опосредованной литературой. Был по преимуществу иллюстратором. А тогда, ещё только становясь на изобразительную стезю и собираясь в художественную школу, я взял и эти рисунки. Герои тех моих творений сражались под Оренбургом с Пугачёвым, на лермонтовском и пушкинском Кавказе, в Туркестане с басмачами и под Сталинградом с фашистами. И теперь, припоминая тот поход, восстановил некую его особенность. Одну из глав воспоминаний о движении своём к важнейшему повороту судьбы, тот пушкинский герой начал словами «Я приближался к месту моего назначения…». И подробно описал наблюдаемые обстоятельства – время года, пейзаж, закат солнца, погоду, встреченного провожатого и прочее. Хороший психолог, писатель характеризовал своего героя в столь судьбоносной ситуации человеком наблюдательным. Ощущая себя на пути к новой жизни, по мере приближения к Белогорской крепости он всё пристальнее всматривался по сторонам – наблюдал и запоминал. Правда, воображал конечный пункт несколько иным, чем тот оказался на самом деле. Ему мерещились зубчатые крепостные стены и могучие башни, орудийные амбразуры и грозный гарнизон. И когда прибыл к своим – даже немного растерялся и пал духом. Ветхая бревенчатая деревенька и инвалидная команда солдат.

 — Ну? И что?

 А то, во-первых, пункт назначения мне тоже представлялся иным. А во-вторых… вот знать бы, понимать бы мне в ту субботу, что там, впереди моё истинное назначение и что с каждым шагом я к нему приближаюсь… что тогда? Внимательнее смотрел бы под ноги и по сторонам? Аппетитнее вдыхалось бы? Замечал-запоминал прохожих, погоду и голубей на крышах? Пожалуй. Ведь тот поход к своим по Преображенской, в общем-то, довольно случайный, и впрямь многое определил в жизни данного лирического героя. Можно сказать: генератор случайных обстоятельств. Если ни нарастающая отчуждённость в школе и дома, ни рассказы Пети про «Художку» и ни объяви наша сто восемнадцатая субботу выходным днём, ни накопись значительное число моих изопроизведений и тоскливое ощущение никому их ненужности – всё могло выйти иначе. Но логика обстоятельств сложила всё именно так: я с каждым шагом приближался к миру иному и вступлению в него. Я познавал себя — шел к своим…

 Но что запомнил? По пути — почти ничего. Год, конечно, ясен. Но даже календарное число, даже время года не укажу. Знаю, что — была суббота. Утро. Реконструировать исторический тот маршрут, в общем-то, тоже не сложно. Потащил я свои шедевры, которыми собрался удивить неведомую художественную школу, по Большой Арнаутской (Чкалова). Дошел до Преображенской, которая называлась улицей Советской Армии. Не повернул направо, как обычно, в сто восемнадцатую свою школу, а пересёк мостовую — к углу, где так привычно торчал в открытом окне некто Дядя Сёма, сто лет торгующий там газированной водой с сиропом. Пересёк ещё одну мостовую. И далее никуда не сворачивал – всё время прямо. Через Кирова и Успенскую, Троицкую-Ярославского. Что там ещё? Бебеля (Еврейскую) и прочая, и прочая, и прочая, до самой Дерибасовской (бывш. Лассаля) и далее. О чём думал? Нет, не припомню и сочинять тут не буду. Но полагаю, скорее всего — воображал государственную художественную школу при знаменитой Грековке, как храм искусств с мраморными колоннами, капителями, атлантами и кариатидами. Наверняка настраивался на залы классической архитектуры, на ювелирную мозаику паркета с отблесками старины, музейные чистоту и тишину. Картины в роскоши багетных рам и скульптуры на гранитных постаментах. Стены в графических листах и барельефах. Юных художников-художниц, священнодействующих за своими мольбертами – под руководством известных мастеров живописи-графики-скульптуры…

 А вот это помню: наконец, прошел мимо незакрытых старинных ворот справа, чуть ввалившихся в проём двора художественного училища – казалось, под тяжестью вековых слоёв сурика. Мимоходом заглянул. Во дворе самые обыкновенные пацаны гоняли шумно в футбол. А рядом железные столбики подпирали ржавый навес. И две вывески свидетельствовали о том, что мне – именно сюда. Из длинных и мрачноватых гулких сеней завели меня ноги в большую прихожую, где не было никаких колон, картин и скульптур: первым делом увиделась стенгазета под общим названием «Палитра».И с подзаголовком: «Орган партийной, профсоюзной и комсомольской организации ОХУ». В общем, почти такая же, как в вестибюле нашей сто восемнадцатой школы. Портретик Ленина, его привычная на зубок цитата «Газета – не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но также и коллективный организатор». И колонки заметок – самая первая напечатана на машинке, несколько остальных аккуратно написаны от руки. Последняя колонка была рисованная. И я собрался к этому присмотреться: карикатуры. Но тут же начались чудеса. Откуда ни возьмись, по лестнице со второго этажа пролилась сюда шумная толпа ребят-девчат чуть постарше. И бурное это течение увлекло меня в большой зал со стульями и странными кубами из досок и фанеры. Пока я подбирал выпавшие свои бессмертные произведения и собирался с мыслями, свет в зале погас и вспыхнул экран на стенной побелке. Откуда-то сзади в него упёрся луч тарахтящего кинопроектора. И черная фигура оказалась в центре экрана. Я даже не сразу понял, что силуэт – мой. И сел на один из свободных кубов. Говор стих, киноокно открылось в старину – гудели колокола, на помосте казнили преступника народовольческого типа, на котором мужик в красной рубахе разрывал белую. И из той глубины приблизился портрет дядечки с бородой, усами и горящими глазами. Под ним прописными красным буквами значилось «Василий Суриков». Кино!

 …Молодой человек из захолустья приехал в столицу, чтобы стать большим художником. Ему пришлось много и упорно учиться, причём он ходил по городу с большим плоским лакированным ящиком со складными ножками и на ремне. Это называлось «Этюдник», внутри имелись кисти, краски и грунтованные картонки. Установив такое сооружение прямо на улице, он писал этюды с натуры. А потом в мастерской сводил их в огромные полотна, которые стали признанными шедеврами, покупались за большущие деньги. И уже второе столетие составляют золотой фонд лучших музеев. Оказалось, что здесь, в художественном училище показ кинофильмов о больших художниках входил в расписание занятий. Вместе со студентами обязаны были участвовать в просмотре и учащиеся «Художки». В дальнейшем это стало любимейшими моими занятиями. И после каждого из этих фильмов казалось, я гораздо дальше продвинулся в знаниях и мастерстве, чем в результате занятий по живописи, графике, композиции, скульптуре, цветоведению, перспективе и истории искусств. Но так сложилось, что первым для меня здесь явился именно он, Василий Иванович Суриков – его житие и работы. Это было ярко, празднично и заразительно. Хотя часто киноаппарат замолкал и угасал. Он тоже был водружен на два фанерных куба, с него снимали прокрученные бабины плёнки и одевали новые. В этих перерывах в зале становилось светло и оживлённо. И я мог разглядеть аудиторию. Симпатичные мальчики и девочки лет пятнадцати-шестнадцати, обыкновенные школьники с пионерскими галстуками и комсомольскими значками. Фильм шел довольно долго. Наверное – больше часа. Но на этом чудеса не закончились…

 Следующее мне явилось с погасшим киноэкраном и вспыхнувшим в зале светом. Из толпы к побеленной стенке вышел Шура Мехлис, которого я в суете сует не заметил. Тот самый наш сосед и сын соседа, председателя домовой жилтройки Иосифа Захаровича, помните? Ну, в начале сего романа я вам докладывал: родной брат Льва Захаровича Мехлиса, правой руки Сталина. Шура когда-то закончил эту «Грековку», работал в Товариществе Художников и преподавал здесь, в училище. Он обратился к собравшимся, поставил им какую-то задачу и заметил меня. Пока зал пустел, расспросил о цели визита. Покосился на рулон в моих руках, но работы рассматривать не стал, а повёл в учительскую. Бросились в глаза коридорные опшарпанность и неопрятность, облупившаяся штукатурка и высокий потолок пыльной лепки. Вообще ощущение было такое, что здесь почему-то давно не ремонтировалось и не убиралось. В большой зале, чуть поаккуратнее, за столами сидели взрослые мужчины и женщины. Одной из них, подчёркнуто величавой и именуемой Александрой Ивановной, я был представлен и рекомендован. Подумалось, что это и есть – самая главная. Она тоже не стала рассматривать мои работы, хотя самого рассмотрела пристально, сощурившись. Как-то стало слегка не по себе. Одарила Шуру анкетными вопросами, в одном из его ответом расслышал я имя-отчество папы. И она опять пристально всмотрелась в меня – стало совсем уже неловко.

 Вскоре я установил, что не так уж и ошибся. Дама эта, хоть и не директор и даже вообще не художник, но историк, преподаёт здесь историю искусств и заведует учебной частью. Но сказочно влиятельна, потому что ко всему прочему — по совместительству является женой директора «Художки», который звался Александром Ивановичем. По фамилии Горб. Они пошли к директору и я поплёлся за ними. Но по дороге отстал, поскольку путь на здешний олимп пролегал не по коридору, а через смежные классы, в которых занимались ученики «Художки». И я пялился по сторонам во все глаза. Это были большие и очень неуютные комнаты с немытыми полами. Впечатление было аналогичное: тут давненько не подметали и вообще – не наводили порядок. Мальчики и девочки рисовали и писали красками. Они сидели на старых табуретках и фанерных кубиках. Перед некоторыми возвышались старые мольберты, также неопрятные. Иные ученики держали на коленях фанерки с прикнопленными листами ватмана. Они рисовали «Гипсы» — в старнном неожиданном неуюте в глаза бросалась настоящая роскошь – гипсовые барельефы на стенах. Это были лица и части лиц – носы и глаза, уши, маски и даже целые головы. Или вот: на одном из кубов, задрапированных холстиной, торчали тарракотовый кувшин – шершаво-матовый, но с глазурованным бликующим горлышком, и эмалированная кружка, зелёная снаружи и белоснежная внутри. Некоторые ученики-ученицы писали этот натюрморт акварелью, видимо, уже давно – доле шло к концу. И на белых листах проступали объёмные предметы. Каждый из своего материала. Глина обожженная, глина глазурованная. Метал под эмалью. Блики. Тяжкие складки холста. Но не фотографически, а как-то иначе. В ногах у многих или рядом бликовали полированные ящики с ружейными ремнями и серебристыми складными ножками. При открытой крышке внутри рябили краски и штабельками лежали кисти. Такие, как у Василия Ивановича Сурикова, с которым меня только что познакомил бесплатный кинематограф.

 …В общем, я добрёл до директорского кабинета, где Шура и Александра Ивановна уже беседовали с самим директором, кажись, обо мне. Опять прозвучало имя-отчество отца. Глава восседал за двухтумбовым пустым старым столом, похоже, не вслушивался в разговор, скучал и оживился с моим появлением в дверях. Над его головой нависала большая картина – буйство сирени. Мастерски написанный, это был его станковый натюрморт, о чём свидетельствовала корявая подпись в нижнем правом углу «А. Горб». Пока я разглядывал ту сирень и директора, произведения мои оказались перед ним. Да, а рядом с директорским столом имелся ещё один, поменьше, с пишущей машинкой. Вслед за мной вошло и уселось за этот столик некое глазастое существо лет шестнадцати. Секретарша. Едва присев, она немедленно привстала и нежно выдохнула: «Здравствуйте, Александра Ивановна, здравствуйте Александр Иосифович!» и кивнула мне. Шура буркнул «Привет, Зоя!», я поклонился, Александра Ивановна отреагировала странным взглядом и молча.

 Просмотр прошел энергично и без комментариев, верхние работы уступали нижеследующим быстро. Только однажды случилась остановка – Александр Иванович чуть свесил голову к левому плечу и сощурился. Это был портрет Александра Невского, которого я изобразил под впечатлением одноименного черно-белого кинофильма. Причём, сработал я своего героя в цвете, с употреблением золотой краски. На весь просмотр ушло чуть больше минуты. Взрослые молча переглянулись, Не понравилось? Провал? Мехлис свернул представленные труды и протянул их автору.

 — Начало завтра, в десять утра. Не опаздывать!- низкой октавой прогудел директор. И добавил в сторону секретарши: — Дай ему…

 Шура повернул меня за плечи на сто восемьдесят градусов и подтолкнул к выходу. Я затоптался: — А что же…

 — Ты что, глухой? Тебе же сказали: завтра в десять, — продублировал Мехлис-младший , — Идём, идём.

 — Завтра воскресенье! – ляпнул я.

И Александра Ивановна как-то недобро прошипела: — Молодой человек, в искусстве не бывает выходных. Искусство вечно и непрерывно.

 Смотрела она при этом почему-то не на меня, а на Зою, опустившую очи долу и густо краснеющую. В общем, я оказался за порогом директорского кабинета, в ближайшем к нему классе, где секретарь директора догнала и вручила чистый бумажный лист, а Шура усадил на паршивую табуретку за пустующий фанерный куб, дал свою авторучку и продиктовал заявление, которым я просил допустить меня ко вступительному экзамену по рисунку. От него я узнало том, что мои произведения директору понравились и, что не менее существенно, произвели хорошее впечатление на Александру Ивановну. Хотя казалось, что она их толком-то и не видела. А экзамен завтра утром – не специально для меня, а просто так совпало, что по расписанию для дополнительного набора он уже давно назначен на воскресное утро. Завтра с десяти часов и до тринадцати ноль-ноль и послезавтра с четырнадцати до семнадцати – продолжение. Предстоит карандашный натюрморт, на который и отводится… шесть часов. Что тоже показалось странным, поскольку рисовал я всегда очень быстро. Это сколько же всего можно нарисовать за шесть часов, по три часа в день! Чудеса пятницы, впрочем, подходили к концу. Шура Мехлис провёл меня к выходу на улицу, попрощался до завтра и приказал прихватить на экзамен тетрадочку или несколько тетрадных листиков. И ещё… ножницы. Зачем? Надо. А карандаши, резинку и бумагу для экзаменационного рисунка я получу здесь завтра.

 Вернулся я по месту жительства тем же способом и маршрутом. Конечно, расчёт на храмовость художественной школы, на совсем другую встречу в ней и на триумф моей батальной живописи провалился. Но на душе всё же теплело — грядут перемены. Иду к своим. Дворовая моя команда оказалась почти в сборе. И на обжитых ЖЭКовских досках поведал я о походе в «Художку» и о предстоящем экзамене. Неопрятность заведения и некоторые другие детали я, конечно, опустил. И придумал кое-что из того, что там вполне могло бы быть. И что было бы более чем уместно. Интерес моих ребят был очевиден и горяч. Дома я пытался повторить свой рассказ, но особого внимания не пожал. Мама только спросила – сколько стоит учёба в художественной школе. Ничего я не мог ответить – просто не знал. И вообще не думал об этом. Маята вечера ушла на размышления о крутом повороте дороги и приоткрывающихся новых горизонтах. Я повозился с большим плоским чемоданчиком, который когда-то мне подарили в день рождения – это был набор детских инструментов. Ну, там, пилка, молоток, рубанок. Что-то ещё. Всё это я вытряхнул на пол и уложил в ящик краски, кисти и листы бумаги. Получилось нечто вроде этюдника – только без ножек и плечевого ремня. Совсем уже поздно раздался дверной звонок: пришел Шура Мехлис. Переговорив о чём-то с папой и мамой, он рассмотрел импровизированный мой этюдник. И спросил – не забыл ли я ножницы. Конечно, забыл. Притащил я из буфета небольшие ножницы. И он объяснил их предназначение. В натюрморте наверняка будут симметричные предметы. Нужно сначала такое набросать на другом листике, разбить вертикальной осью посредине. Вырезать левую или правую половину. И приложив её на экзаменационный лист, обрисовать. А затем перевернуть, приложить по той же оси и обвести карандашом, дорисовав вторую половину. Так и выйдет симметрия…

 В воскресенье с дурацким этим ящиком явился я на экзамен вовремя. В одном из уже воспетых классов несколько мальчиков и девочек, человек шесть-семь, рассадили на табуретки, выдали по фанерке, кнопке, по отточенному простому карандашу, кусочку резинки и листу белейшей крепкой бумаги, в верхнем правом углу которого стояла круглая печать. На двух фанерных купах установлены были две композиции из нескольких предметов: всё те же кувшин с ручкой и кружка с холщёвой драпировкой. И глиняная небольшая вазочка с муляжным пузатым яблоком, хотя тут драпировка была шелковистой, блестящей. Табуретка, случившаяся в моей судьбе, располагалась таким чином, что с неё удобнее было рисовать эту, последнюю композицию. За что я и принялся со всем пылом. и принялся со всем пылом – вместе с остальными и по команде учителя, некоего Станислава Ивановича. Он возвышался за столом в углу, разглядывая кучу разноцветных тюбиков с масляными красками. И объявил: торопиться не нужно, а нужно сначала хорошенько закомпоновать натюрморт в прямоугольнике листа, найти ему место. И прорисовать линейно. А уж потом, завтра, заняться светотеневой моделировкой. Никто из нас его не переспрашивал, хотя мне казалось – не поняли ребята странной этой терминологии.

 Давно признанного во дворе художника-баталиста, меня и смущала, и развлекала мысль о том, что такую малость следует рисовать дважды по три часа. Но по мере продвижения работы я всё более расстраивался. Что-то явно не складывалось. Сначала я довольно долго и добросовестно вырисовывал чёртову эту вазочку. Но она пыхтела, пищала и не давалась – выходила кривобокой и никак не стояла на плоскости. А Станислав Иванович, казалось, к нашим манипуляциям особого интереса не проявлял. Он как-то сосредоточенно и задумчиво глядел на горку красок на столе.

 По ходу дела я отпросился в туалет, возле которого столкнулся с заплаканной Зоей, которой вслед издалека что-то кричала Александра Ивановна. Я спросил у секретарши – сколько стоит учёба в художественной школе. Она выдохнула: «Сдашь экзамены, поступишь – я всё объясню» и нырнула в дверь «Ж» . А по пути обратно остановился я возле стола учителя с роскошной горкой красок. Что-то подобное виделось в фильме про Сурикова, в этюднике Василия Ивановича. Хотелось попросить Станислава Ивановича о помощи в рисунке. Но строго взглянув на меня, он вдруг криво улыбнулся, собрал в жменю красочные тюбики, бросил их опять в кучу и сказал внятно: «Это – моя месячная зарплата». И жестом велел вернуться на место. И я вернулся. Подсказка Шуры Мехлиса оказалась очень кстати: пришлось отказаться от дальнейших попыток рисования «на глаз». Решил более не тратиться на эту геометрию, а достал листик бумаги из своего ящика, набросал презренную эту посудину. Под линейку разбил ей вертикально на две половинки. Да-да, одну вырезал ножницами, приложил в нужном месте к опечатанному листу и обвёл карандашом. Перевернул левую половинку и с помощью такого лекала дорисовал правую. Вазочка проступила сквозь лист, как живая. Ну, а с яблоком вообще особых проблем не было – оно само по себе не ласкало взор симметрией.

 А чудеса продолжались. Рядом со мной нервно подёргивалась некая светленькая соискательница. К её табуретке прислонился небольшой этюдник – правда, без складных ножек и наплечного ремешка – просто с ручкой, как портфель. На ней ловко сидело коричневое школьное платьице, белый кружевной фартук и алый шелковый галстук. Очень нарядно. К этому кружевные шли и воротник, и манжеты. Туфельки тоже были какими-то ловкими, белые с золотыми пряжками. И было совершенно ясно, что она нервничает – ничего не выходит с той же вазочкой. Видимо, я разглядывал соседку и её творчество слишком пристально: девчонка резко встала и повернулась ко мне вполоборота. Господибожемой, у ней были синие глаза! Представьте, сдуваемый со лба чуб золотой пшеницы, чуть вздёрнутый нос, припухлые губы и совершенно кобальтовые глаза. Я растерялся. И ничего умнее не придумал, как просто показал ей геометрически-идеальный свой рисунок, положил на её табуретку ножницы и вырезку. И почему-то невольно подмигнул. Выражение её лица немедленно изменилось, заискрились глаза. И уголки губ, сползавшие, было, книзу, скакнули вверх – к ямочкам на щеках. Она присела и принялась хлопотать, подмигнув мне в ответ…

 Подводя итоги первого экзаменационного дня, учитель из всех рисунков отметил только два – мой и той, голубоглазой, которая при заключительной перекличке отозвалась (забуду ли!) на Минкину. Дескать, и я, и она тверды в рисунке и чувствуем симметрию. Работы свои все сложили на стол Станислава Ивановича, рядом с прелестной горкой свинцовых тюбиков, на которые он, выходило, истратил всю свою зарплату. Потом, вечером, я прикидывал – сколько же он получает в месяц. И на что живёт, если всё уходит на краски. Но до этого случилось ещё одно чудо: почти до самого моего дома я шел с Минкиной, которую звали Леной. Оказалось, что она тоже живёт на Большой Арнаутской (Чкалова), только ближе к Преображенской. И учится в нашей сто восемнадцатой, но только недавно. Потому что раньше жили на Дальнем Востоке и только в этом году вышли в отставку, переехали в Одессу. Она так и говорила: мы вышли в отставку. Вообще часто употребляла личное местоимение множественного числа, говоря о своей семье. Спрашивала о моём семействе – как дома относятся к поступлению в «Художку». Но что я мог ей ответить?

 Шла она плавно, на ходу помахивала чудесным этюдничком и цокая каблучками. И я представлял, как нелепо выгляжу со своим большим плоским ящиком, явно никакого отношения к изобразительному искусству не имеющим. Оказалось, Лена твёрдо решила стать художником, после «Художки» поступить в Грековку. А потом – и в Академию. Папа, мама и бабушка её благословляют на сие поприще. Есть ещё старший брат, но он далеко – остался там, где они раньше служили, и продолжает службу. И тоже не сомневается в том, что её ждёт успех. И ещё: она мне призналась, что часто рисует… саму себя. По отражению в зеркале, по фотографиям и по воображению. И знаете – почему? Она себе не нравится. Она себя не понимает. Она хочет в себе разобраться. Карандашом и кистью.

(Продолжение следует…)

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать