В ТРЁХ КНИГАХ.
Книга вторая: «ВСЛУХ ПРО СЕБЯ…»
(Продолжение. Начало: «Перед романом». Книга первая: «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34», «35», «36», «37», «38», «39», «40», «41», «42», «43», «44», «45», «46», «47», «48», «49», «50» Книга вторая: «51»)
54/2.
…В общем, в то утро, как и было заведено в последние восемь лет, он вышел из дома на Большую Арнаутскую, повернул направо и дошел до Преображенской. Да, всё было, в общем-то, как всегда. Как-то по-летнему светило солнышко, чирикали птички и трамваи. Оживляя пленер, старшие школьники размахивали портфелями, младших за руки вели родители (в основном – мамаши) с цветами. Новый год, всё-таки – хоть и учебный. Праздник Дня Знаний был у очень многих на устах, менее всего привлекая внимание своим совпадением с Днём начала второй мировой войны. Но тут впервые, с самого первого школьного его сентября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года по первое же сентября тысяча девятьсот шестьдесят первого, повернул наш герой не направо, к Малой Арнаутской — в школу. А совсем наоборот – перешел через дорогу и рысью, как-нибудь, поплёлся по Преображенской к дому с «Булочной-автоматом», во дворе которого большой флигель осеняла вывеска «Живописный цех».
…Мне пожизненно так и не удалось установить, откуда взялось название того цеха – «Живописный». Совершенно ясно, что некогда его не было. А когда появился, встал вопрос названия. И он решался таким чином. Кто-то N, человек некий произнёс это слово, его занесли в протокол и оформили согласно принятому порядку. А уж потом появились соответствующая вывеска, штатное расписание и вся последующая документация. Может быть, эстетический термин этот пришел в голову человеку интересному во многих отношениях — самому директору фабрики Илюхину Ивану Гавриловичу — ещё при создании странного этого предприятия. Или его главному инженеру Хощеватскому (Хащевацкому?), имени-отчества которого не помню. Как и не ясна мне с тех пор и по сей день функция главного инженера фабрики такого широкого профиля. Подумать только, по всему городу дислоцированы были бюро машинописи, полотёрные участки, мастерские по изготовлению пуговиц, поясов и пряжек, цех переплётчиков, специалисты по ремонту радиоприёмников и телевизоров. Какие-то ещё подразделения не менее экзотического свойства. Ну, и «Живописный цех», в котором пахло чем угодно – окромя живописи. Конечно, если это созвездие зажигали, то кому-нибудь это было нужно. Но какая же это фабрика? И причем тут главный инженер? Любой Даль или Ожегов вам скажут, что термин «фабрика» – от латинского fabrica – мастерская, завод, промышленное предприятие, основанное на применение машин и характеризующееся крупномасштабным производством. Что абсолютно соответствовало фабрике «Проммебель», на которой директором работал мой отец. И известному мне с детства другому предприятию, Трикотажной фабрике, директором которой была наша приятельница тётя Тася Скрибинская. А тут…
Скорее всего, «Трудпобут» некогда был разрозненными полукустарными мастерскими, (артели?), в духе хрущёвской госцентролизации шестидесятых сведенные в предприятие. С высокоиндустриальным руководящим составом. Тут тебе и партком, и комитет комсомола, и профсоюзный комитет – прямо как на крупных заводе и фабрике. Конечно, разумнее было бы назвать это производственным объединением. Но – как говорится, нас не спросили. Фабрика так фабрика… Правда, все остальные мастерские-цеха-участки ея по названиям соответствовали характеру их продукции. В «Живописном цехе» же собственно о живописи речи не было. Полагаю, создатели этого предприятия и их руководство были знатоками совсем иных сфер – и чохом относили к живописи всё изобразительное творчество. Тем паче и вообще говоря, этот цех к нему всё же имел некоторое отношение. Но для них особой разницы между живописью, графикой, скульптурой, прикладным, оформительским искусством и монументалистикой не было. А востребованность в продукции этого цеха традиционно была и прогрессивно-геометрически возрастала. Это был, что называется, госзаказ. И тут необходимо подробное отступление.
…Кто читал книгу первую – знаете (а кто нет – знайте): ещё в самом раннем детстве озираясь по сторонам, герой наш обнаружил себя гражданином изумительной огромной страны. И что особенно важно – сказочно богатой, сильной, исторически-великой, неспроста признанной в мире одной из нескольких сверхдержав. Срывался голосок его тоненький, с явным удовольствием вытягивая «Широка страна моя родная, Много в ней лесов, полей и рек…». В ней и впрямь было очень много рек и морей, полей и лесов. И гор. И граждан не счесть без переписи населения. О чём говорилось и пелось вокруг днём и ночью. Господибожемой, как радостно было мальчику панорамировать по огромной карте СССР в большой комнате. Дух захватывало от мысли об этих городах и сёлах, деревнях-станицах-хуторах и посёлках, железных и шоссейных дорогах в границах на замке. Какой ещё роскоши нужно было маленькому гражданину! Так что за всем тем довольно долго он не замечал, что… живёт-то бедновато. Притом, что в большом трёхэтажном доме (в Одессе это была завидная этажность) его семья считалась самой солидной. И когда со временем намёки жизни на бедность эту становились всё прозрачнее, он их отгонял, как назойливых мух. Кыш! Ну, пока это было возможно, конечно.
При определённых обстоятельствах, логика которых способна на многое, многое же можно как бы и не замечать. Но и это блаженство не бесконечно. Во время действия книги второй нашего романа, герою пошел пятнадцатый год – на кое-что, наконец, он стал обращать внимание. Что, конечно, тогда не убавило тягостных его недоумений. А отсюда, с высока-далека написания этих строк, та бедность совершенно очевидна. Впрочем, и об этом говорилось в книге первой – вероятно, потолкуем ещё и в дальнейшем. Речь ведь не только о материальной бедности…
— А это ты к чему? – щурится профессор, прерывая моё чтение вслух.
А это к тому, что… собственно говоря, откуда я взял, едва проклюнувшись в социум, что живу именно в замечательной стране? Да отовсюду! С первого вздоха и взгляда меня окружали яркие-громкие-выразительные напоминания об этом. Ну, куда ни глянь. И на чём только родина могучая ни экономила, а вот на таких напоминаниях – нет. Сия продукция, по убеждению начальства, была совершенно необходима широкому потребителю и изготовлялась в профицитном масштабе. Да-с, нужно признать: чего тогда на моей памяти и в поле зрения вполне хватало, и даже было в избытке, так это ярких украшений урбанистики. На что другое, а на это у власти всегда хватало и производственных средств, и мощностей, материалов. И специалистов. Вот именно в эту сферу, о чём ещё понятия не имея, держал путь наш герой. Именно там, согласно Книге Судеб, он со временем должен был стать своим. Соответственно, там его ждали свои. Он шел к своим…
Отрасль эта посвящала свои усилия идеологически выдержанному художественному оформлению горпространства. До дворов у власти долго ещё не доходили руки, но фасады и ворота, простенки и брандмауэры, фронтоны и крыши, улицы, переулки, площади и тупики, всё ещё обшарпанные, с царапающей взгляд ржавой арматурой, обильно декорировались флагами, лозунгами, плакатами. Транспарантами. И огромными щитами-холстами, нареченными несклоняемым существительным «Панно». Которое одесситы, всегда презиравшие падежную систему, всё-таки склоняли. Ну, как «Пальто» или «Ситро». О рекламе, совершенно никчемной тогда вещи, речи не было. Что рекламировать, когда всего в обрез – она и на ум не приходила всесильному начальству и трудящимся массам. Когда с вечера разносился слух о том, что завтра в Новом Универмаге на Пушкинской будут давать домашние тапочки с мехом, очередь выстраивалась задолго до открытия. А над изображениями «Дугласа» с надписью «Летайте самолётами аэрофлота» уже смеялись все. Ибо других авиакомпаний в стране попросту не было. Да, не забыть бы: ещё о себе весомо-зримо-грубо напоминали Госстрах и Гострудсберкасса. Обычно на Дерибасовской, неподалёку от призыва Аэрофлота, плакатный щит являл пронзительную синь небес и моря, золотой берег с ядовито-зелёной пальмой и упитанную девушку с веслом. Композиция письменно заверяла в стихах: «В сберкассе деньги накопил – Путёвку на курорт купил!». Вот, пожалуй, и всё.
Городской пейзаж разнообразили ещё и вывески – впрочем, сами по себе не чрезмерно разнообразные: обычно шрифтовые, более чем сдержанные в графике и цвете, стеклянные близнецы. «Хлеб» или «Булочная», «Гастроном», «Обувь», «Ткани». «Вина-воды», «Книги», «Детский мир» и прочее тому подобное. По ним и по плакатам поколение нашего главнодействующего лица ещё до школы училось читать. Вот кроме этой роскоши, его жизнь вне дома богато, плотно и всесторонне обступали портреты вождей и других официальных лиц, передовиков производства и героев войны, монументальная графика и текстовые призывы. Радуясь привычной этой роскоши всей душой, он, конечно, не догадывался о том, что исторически довольно скоро будет иметь прямейшее отношение к ней. Вернее, к её изготовлению.
Оказавшийся на его жизненном пути, «Живописный цех» фабрики «Трудпобут», производил, в основном и главным образом, именно такую продукцию. Это был подчёркнуто партийно-государственный заказ с общей сверхзадачей оздоравливать и ориентировать сограждан в духе укрепления социализма и развёрнутого строительства коммунизма. Здесь изготавливалось всё перечисленное, плюс стеклянные и прочие таблички и таблицы, наглядные пособия, указатели, Доски Почёта, стенгазеты, графики. Словом, занимались всем, кроме живописи. Основательно приунывший в школе, правдами-неправдами прорвавшийся в эту совершенно новую жизнь, наш герой на старте испытывал великий подъём души. Отныне будет он украшать город и жить исключительно на заработанные деньги. Вольётся в среду тех, кому доверено это великое дело. Он разобьётся в доску, но внесёт и свой творческий вклад в урбанистический пейзаж. И Одесса ему представлялась ещё и выставкой плаката и монументалистики, на которой посетителей всегда хватает. И где вскоре будут экспонироваться его произведения – коллективные и авторские.
Откровенно говоря, весьма радовало и ещё одно соображение: бумага, краски, кисти, холсты – их у него всегда было очень мало. Всё это и прочее тому подобное по идее можно было купить в магазине «Бумсбыт» на Преображенской и Троицкой. И в салон-магазине Союза Художников на Екатерининской и Греческой. Он любил заходить туда при случае, топтаться среди картин, эстампов, скульптур и керамики местных гениев и того, что необходимо для их создания. Радовали душу колоритная мозаика тюбиков и баночек-скляночек – масло, темпера, гуашь и тушь. Спектрально чередовались в коробках пастельные палочки. Они как бы напевали: «Каждый Охотник Желает Знать Где Сидят Фазаны!» (Красный, Оранжевый, Желтый, Зелёный, Голубой, Синий, Фиолетовый), что должно было знать еще в Художке – по цветоведению. Бликовали флаконы растворителей, спиртовых и масляных лаков. Шеренги колонковых кистей и щетинки, казалось, виляли пушистыми хвостиками и сами просились в руки. Что-то мебельно-гарнитурное было в том углу, где толпились мольберты, этюдники и палитры. В застеклённых прилавках верхом изящества представлялись мастихины, лакированными рукоятками и коленчатыми гибкими клинками похожие на кельмы-мастерки штукатуров и каменщиков в сувенирном исполнении. Призывно пахли свежеструганные подрамники самых разных размеров – с распорками и уголками. А пачки белоснежного ватмана и серые рулоны грунтованных холстов! А резцы для скульпторов по дереву! А шильца – иглы для офортов! И всё было ему недоступно, поскольку стоило очень дорого. Поступление же в удивительный «Живописный цех», государством просто заваленный этой роскошью, открывало головокружительные творческие перспективы. Не говоря уже о контакте с настоящими мастерами, так влияющими на городской пейзаж…
И вот – здрассссьте: подвал на Тираспольской, тогда именуемой улицей и площадью Тысяча девятьсот пятого года. Господибожемой, как этот цех был далёк от ожидаемого! То есть, вожделенных материалов и инструментов искусства изо здесь было полно – что сразу бросалось в глаза. Но для юного человечка, сына победы и гражданина будущего сам по себе спуск в такой подвал едва ли мог быть признан целебным, даже и без учёта врождённой его впечатлительности. Здесь сразу дунуло в нос воинствующим мещанством, затхлой кустарщиной и местечковостью. За тесновато составленными нечистыми столами сутулились работники цеха, менее всего похожие на художников и высокопарно числящиеся живописцами того или иного разряда. Ну, как токари, слесари или фрезеровщики. Так значилось это в служебных удостоверениях, нарядах и прочих бумагах. От разрядности зависели сложность выполняемой работы и её оплата. На развороте трудовой книжки, впервые выданной мне, тоже значилось: «Профессия — живописец». А в графе прохождения службы красовалась аккуратная пропись: «Зачислен учеником живописца». Это было вне разрядов.
Привод меня начальником цеха Фадеевым вызвал некоторое оживление творческого коллектива. Последовало представление, как он выразился, личному составу – от волнения и некоторого падения духом я мало что расслышал. Запомнилось только, что были помянуты художественная школа и почему-то уважаемый мой отец. Который, между прочим, ещё ничего не знал о таком повороте моей судьбы. Полковник в отставке назначил моим руководителем и наставником мастера высшего разряда по фамилии Быковный и по имени Исаак Петрович. Предупредил, что – согласно КЗОТа, — работать я буду с восьми утра до двенадцати дня, получать ученический оклад жалованья в двадцать пять рублей. Плюс – доплату за выполненную работу. Напомню тем, кто призабыл и открою тем, кто не знал: именно в том достопамятном шестьдесят первом у нас к указанию цены и вообще – суммы — неизменно добавляли: «Новыми». Или – «Старыми». Или – «Хрущёвскими». Потому что 1 января свалилась на нас денежная реформа. Во исполнение каковой в результате которой изменился в стране масштаб цен. Денежная единица укрупнилась в десять раз – с соответствующим перерасчётом цен, тарифов, ставок, окладов жалования, пенсий и всего прочего. Так что по-сталински мне следовало получать двести пятьдесят. Кстати, ещё целый год имели хождения и новые, и прежние купюры, В магазинах каждый товар имел два ценника с соответствующей разницей.
…Фадеев выразил надежду на то, что под таким патронатом и в таком коллективе буду работать ритмично-плодотворно и расти профессионально. Чувствовал я себя дурацки, глаз не поднимал и поначалу отдельных лиц не запомнил, окромя Быковного. Указав мне рабочее место под лестницей, начальник по ней же грузно удалился из подвала по-английски, не прощаясь. Сидя на высокой табуретке, я вглядывался в интерьер и его содержимое. Подвал был двойной — художественный, так сказать, и технический. В последнем имелись плотницкий верстак, циркулярная пила, различные инструменты и ящик для стружек. В первом было тесновато готовой на вынос продукции — трём свежим холстам на подрамниках, изображающим солдата, моряка и лётчика под соответствующими знамёнами родов войск. Рядом несколько щитов поменьше содержали рекомендации ГАИ о движении по улицам и дорогам страны. Сводчатый потолок известково-синьковой побелки тяжко давил на психику. За окном мелькали не прохожие, а только их ноги. И мастер Быковный часто подходил к окну, смотрел на те ноги и отпускал пахучие замечания. Вообще по повадкам и репликам напоминал он немного Пахана из фильма «Путёвка в жизнь». Сотрудники его и называли Папой. А между собой говорили так: «Ишак Петрович». Занимал он лучшее место – под ярким светильником за отдельным столом и рядом с большим мольбертом, с которого неприятно улыбался — от уха до уха — Хрущёв. Ниже, в ногах у Быковного, видимо, только что сошедший с его станка, совсем иначе улыбался Гагарин. А сам Папа был упитанным лопоухим и не чрезмерно опрятным гражданином лет пятидесяти, с ассиметричной иронической улыбкой. И остальные сотрудники, конечно, были намного старше меня и, что называется, один другого краше. Переговаривались они почти непрерывно. Но в густом общении этих живописцев о живописи и вообще — об искусстве — ни в первый свой день, ни в последующие не слышал я ни слова. Доминировали здесь элементарная и оптимальная пошлятина, ёрничество и скабрёзность молдаванского пошиба. В атмосфере подвала дифффузировали краски, левкасы, грунтовки, растворители и табак, а также кислые шуточки и близкая к фене речевая субкультура улицы. Что бесконечно отдалено было от того самого прекрасного, предполагаемого терминологическим оборотом «Живописный цех». И уж никак не вязалось с содержанием тех плакатов и лозунгов, которые рождались в этом храме идеологии и культуры. Сей контраст с продукцией данного производства мне показался просто дьявольским. За немытыми давненько окнами бурлил шестьдесят первый год космического века, разворачивалось строительство коммунизма. Что неслось оттуда по радиоточке, работающей целый день. Там в этом году человек слетал в космос, готовился двадцать второй съезд, синтезировали сто третий химический элемент Лоуренсий и умер сам Карл Густав Юнг – соратник Зигмунда Фрейда. А по сю сторону подвала витало что-то совершенно другое… горьковское, что ли. На дне…
Впечатление сие, конечно, было первым и отнюдь не опровергнутым впоследствии. Но, как это нередко случается в жизни, оказалось… ну, не то, что ложным, — не полным. Противоречивость, всё больше наблюдаемая мною дома и в миру, бросалась в глаза, уши и под ноги и здесь. Но Быковный-Папа иже с ним оказались, помимо всего прочего, ещё и прекрасными мастерами своего дела, совершенно не похожими на выпускаемую продукцию. Сбитый с толку речевой, мимической психомоторной и жестикулярной характеристиками этих людей, я в дальнейшем с восхищением наблюдал за их работой. Было совершенно ясно-понятно, что это — одарённые и высокопрофессиональные графики, оформители и шрифтовики-виртуозы. Со временем выяснилось, что это – не трудоустроившиеся здесь бездари и в изобразительной работе они не случайны. Давным-давно, ещё до великой войны, каждый из них потянулся к рисованию и соответствующему образованию, хорошо проявил себя на этом поприще. Кое-кто учился в именитых заведениях, вместе с известными в дальнейшем художниками. Некоторые уж, было, выходили в люди. Но…
Было очень интересно узнавать о зигзагах их судеб, разных и притом драматургически очень похожих. Это были, в сущности, те обстоятельства, которые вдруг оказывались выше намерений. Это были аварии. Или даже катастрофы. И выживание, вынужденные хлеб насущный снискать посредством такого ремесла. Именно, ремесла: в общем-то, все они были похожи на захолустных кустарей-ремесленников, которых после видел я в других местерских-цехах-участках «Трудпобута» (чаще всего тоже подвальных), изготовляющих всякую дребедень и отнюдь не претендующих на живопись. Внимательный читатель помнит о раннем моём знакомстве с людьми искусства. Соседи Шура Мехлис и Жора Востров были настоящими художниками – симпатичными, явно уважающими себя и других, аккуратными, несколько высокомерными и даже экзотическими (только они в доме нашем носили береты и косынки на шее). Шура работал в Товариществе Художников – среди таких же интеллигентно-привлекательных, как сам. Они ещё в раннем детстве сложили о человеке искусства мои представления, укреплённые потом художественной школой. Я и сам собирался в такие люди. А тут…
Естественная адаптация слуха, зрения и привычка к наблюдению постепенно проявляли-промывали-закрепляли этот негатив. И картина проступала куда более сложная и яркая. То, что делали эти горьковские типы, воспринималось мною как-то отдельно от них самих. Я уже знал мнение Хэмингуэя о том, что настоящий профессионал всегда ещё немного небрежен. И попросту фонарел от того, как без особых усилий их небрежность мастеровито – точно и изящно делает дело. Смогу ли я так? Виртуозы, они чувствовали и знали шрифты (как выяснил, числом – триста!), форму и цвет. Под корпусными красочным слоем их плакатов чувствовался крепкий рисунок. Демонстративные циники, они по-детски любовно относились к своему инструментарию. Обмениваясь тягчайшими репликами и пакостно чертыхаясь, как-то любовно затачивали карандаши, в керосине промывали кисти, ополаскивая каждую тёплой водой с мылом. И аккуратно раскладывали всё это по ящичкам, полочкам и пеналам. Не менее трепетно относились и к изготовляемой продукции. Которая, признаться, порученная лично мне, довольно быстро надоела. Как теперь думается, из-за поручения наименее сложных, малоквалифицированных и низкооплачиваемых процессов. Каких? Каких именно?
Следует напомнить, тогда быстро-множительной техники, в общем-то, не было. Окромя пишущих машинок и фотографий. Да и крупноформатное фото, творчество моего старшего приятеля и весьма известного мастера Валерия Шишина, появилось на планшетах в магазинных витринах лишь в конце шестидесятых и было сенсацией. Всё, в основном и главным образом, делалось руками мастеров-оформителей. Плакатная урбанистика находилась целиком и буквально в их руках И на меня сваливали, в порядке учебной практики, копеечные служебно-учрежденческие таблички и прочий мелкокалиберный хлам. Хотя дело тоже было не простое, но требовало более способностей, ремесла, твёрдости руки и терпения, нежели фантазии и таланта. Вообразите: каждую такую продолговатую стекляшку следовало забелить с лица гуашью. И по сухому простым карандашом начертить текст строго определённого шрифта.. Установить на застеклённый мольберт, просвечивающийся снаружи. И с обратной стороны беличьим тонюсеньким шлеперком (кисточка такая), черной, синей или красной масляной краской обконтурить. То есть, проработать все вертикальные и горизонтальные контуры букв. Вместо плоской линейки в этом использовался муштабель — старинный инструмент, запечатлённый даже и на некоторых автопортретах великих живописцев. Эта экзотическая штука, хорошо известная мне из истории изобразительных искусств, была попросту круглой гладенькой палкой с тампоном и гвоздём на конце. Ими она упиралась в раму мольберта, дабы не касаться полезной поверхности. Вот по палке этой и тянул я кисточкой тончайший контур – горизонтальный и вертикальный. При просыхании краски (к олифе добавлялся сиккатив – для ускорения процесса), более крупной кистью тем же цветом закрывалось пространство, очерченное накануне. А после и этого затвердения лицевая сторона таблички очищалась от белой гуаши и карандашного рисунка, а тыльная смазывалась олифой. И зафукивалась бронзой или серебрином. То есть, задувалась спринцовкой с раструбом. Серебряный и золотой порошок при этом парил в воздухе, украшая буйную мою чуприну. Да, вероятно, и лёгкие – изнутри…
За время того моего ученичества – сколько же я таких табличек отправил в мир? Жаль, не вёл учёт – цифра была бы солидная. Вот вспомнил – замелькало: «Директор», «Гл. инженер», «Касса», «Секретарь», «Вход», «Буфет», «Приёмная». Что там ещё… «Красный уголок», «Профком», «Местком», «Гардероб». Как говорится, и т.д., и т.п. Я помогал плотнику распускать доски на рейки с помощью циркулярной пилы. Сколачивать из них подрамники, натягивать холсты. Поручалось грунтовать их, для чего готовил грунтовку, шпаклёвку и левкас. Варил столярный клей. Шпателем растирал на стекле грубые белила. Подметал, тёр мокрой тряпкой пол. Были поручения и поформатнее, конечно. И вообще – иного рода. Меня там плотно обступали люди, которые повидали многое из того, с чем я в жизни разминулся. Были изрядно помяты не киношно-литературно-театрально-живописными миром и войной – реальными. Настоящими. И на многое, как я впоследствии понял, смотрели совершенно иначе. Это были ходячие раздраженность, недружелюбие и скептицизм. Довольно быстро они сообразили, что я – нетипичный директорский сынок. И дома мною не очень-то интересуются. Сталбыть, ежели чего – жаловаться не стану. Известно: жизнь бьёт по слабым. А кто же в том подвале был тогда слабее меня? Подначивали меня, ругали всё чаще. Вот Ишак Петрович послал как-то за сигаретами. Купи, велел, желтый «Люкс». Ну, название я запомнил, а цвет – нет. Некурящий, не знал, что они разные. Принёс чёрный «Люкс». Так он меня этим самым «Люксом» по лицу смазал. Ничего, я не жаловался. Терпел. Хотя терялся, конечно. И добираясь до подушки, передумывал многое о многом. Казалось, великая жизнь великой страны шумела по своему большому счёту, а тут совершенно отдельно заванивался и шипел глухой нечистый тупик.
Да, и ещё один очень существенный момент: фабрика «Трудпобут» в лице её «Живописного цеха» отделила меня от ровесников. Во дворе, в пионерском лагере и школе все эти годы вкруг меня люди были, конечно, разные. Но многие – ровесники. Ну, чуть младше, чуть старше. И вот – я среди людей взрослых и пожилых. Уж хороши ли, плохи ли, так себе были мои ровесники, но тот год отрезал меня от них всерьёз и надолго. Я не пошел в школу. Что также сыграло немалую роль в моей… то есть, в его… ну, словом, в судьбе героя нашего романа.
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua