Часть 43

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34»«35»«36», «37»«38», «39», «40», «41», «42») 

45.

 Многие с возрастом замечают, что настоящее время проходит уже значительно быстрее прежнего . Да что там проходит — пробегает. Может быть, это только так кажется — в зависимости от обстоятельств. И стрик Эйнштейн вовсе не это имел в виду. Но с некоторых пор такое наблюдение не чуждо и мне. Я и прежде подмечал временную неравномерность: при любимых занятиях летит, как угорелое и его не хватает. А в ожидании желанного rendez-vous уныло тянет резину. Каких-нибудь два караульные часа на посту равны суткам. Особенно зимней ночью. А пятьдесят минут прямого телеэфира почти всегда тесны для реализации сценарного плана и изложения всех заветных мыслей – своих и собеседников. Или вот: не помните – кто сказал «Тянется очень долго, а пролетает быстро»? Кажется, я сам. О жизни. Может быть, потому так рано и навсегда увлекла меня история, что о Хромом Тимуре и Маленьком Капрале говоришь – вроде как вчерась лично скакал за первым на Самарканд, а за вторым сегодня утром колыхался между кочками верблюда к подножию пирамид. Ну, эра, эпоха. Век. В конце концов, это – не более чем маркировка. Тоже – год, полугодие. Квартал. И проч., т.п. Есть на этот счёт и забытые термины, некогда привычные до тошноты.

 С самого раннего детства слух мой чувствительный царапало, среди прочих, слово «Пятилетка». Созвучие это влетало в уши со всех сторон, собуквие попадало в поле зрения буквально — куда не взгляни. Изображалось оно цифрой «Пять» — часто римской, иногда арабской. С добавкой «…летка». Не «Летие», а именно «Летка». До популярности в СССР финского бального танца с таким названием ещё оставалась не одна 5-летка. Между прочим, «letkis», от финского «letkahdella» означает по сей день «Качаться, покачиваться». Для танца – куда ни шло. Но хорошо, что при введении в двадцатые и распространении в тридцатые годы подобного термина сверхбдительные департаменты страны не обратили внимания на это странное (чтобы не сказать больше) обстоятельство. Между тем и качало, и раскачивало сталинские 5-летки предостаточно. И была эта самая Летка одной из привычных календарных мер времени и пространства, намеченного, и сотворённого в ней. Хлёстким таким словечком я и сам часто прозывался дома целый год, с момента исполнения пяти лет от роду. Да, я был Пятилеткой и привык к этому прозвищу, пока не пришлось отвыкать уже в следующем, пятьдесят первом году.

 Конечно, мерой пяти годов взрослые привыкли пользоваться задолго до моего прихода на подмогу; к историческому этому моменту пятилетки были уже вполне традиционны и соответственно пронумерованы. Их реестры и структурные схемы на плакатах даже изображались судьбоносными созвездиями с соответствующей символикой. Лично автор этих строк был ровесником четвёртой из пятилеток – впервые подав голос в последний месяц её первого года. Простое ли это совпадение и возымело оно ли хоть какое-то значение для судьбы? Ну, графическая систематика таблицы пятилетних планов обывателем нашим никак не приравнивается к карте созвездий. Да и помнят о тех «Летках» только историки – да и то по профессиональной необходимости. Они, если кому вдруг интересно (каких чудес ни бывает?), объяснят, что в режимной стране всеобщей и полной плановой централизации речь идёт о пятилетних планах развития народного хозяйства. И что блаженство это длилось довольно долго – до Х111-й пятилетки, заключавшейся в пространстве между 1991-м и 1995-м годами. Тринадцатая, что и толковать – несчастливое число. Этот план не был реализован – по вполне понятным вам причинам…

 Да, на виду и на слуху была ещё и «Семилетка». Та же «Пятилетка», только расширенная на два учётных года и существовавшая наряду с пятилетней своей тёзкой. Некоторая небрежность-поспешность-неряшливость единогласно принимаемых пятилетних планов в ходе их реализации вынуждали большое начальство принимать и семилетние планы развития нархоза. В основном касалось сие самых современных и высокотехнологичных производственных сфер. И строго между нами, оборонки. Термин «Семилетка», помнится, был менее популярен, чем «Пятилетка», и встречался реже. Но для ерничества в народе и он годился. Тогда привычными были призывы к перевыполнению и ускорению: «План – закон. Выполнение – обязанность. Перевыполнение – честь». И дети учились читать по плакатам «Пятилетку – в четыре года!». А в народе шелестело: «Пятилетку – в семь лет…».

 К тому же семилеткой называлась неполная средняя школа. Языком предков выражаясь, в оны годы её, среднюю составляли четыре, семь и десять классов. Причём, я уже вспоминал, до седьмого класса включительно образование было для граждан бесплатным и обязательным. Все граждане и гражданки СССР обязаны были по закону иметь семилетнее образование. Оно давало право поступать в средние специальные учебные заведения. Или вообще больше никогда ничему школьному не учиться. Работать. На деле, это больше касалось городского населения, поскольку на громадных просторах страны в сельской местности (где проживала большая часть граждан) развернуть сеть полных школ-десятилеток удалось только к середине шестидесятых годов.

 Для поступления в ВУЗ нужен был «Аттестат зрелости» — сертификат об окончании десятого класса. Интересующимся порекомендую одноименную мосфильмовскую киноленту 1954 года — «Аттестат зрелости», некоторые эпизоды которых снимались в родной Одессе. Фильмец из тех, которые мне очень нравились, ярко рассказывали о школьной жизни, об учителях, учениках и родителях. И не имели никакого отношения к тому, что я видел-слышал в своей школе. И не только потому, что там ни слова об оплате учёбы в восьмом, девятом и выпускном. Впрочем, через пару лет программу неполной средней школы продлили ещё на один, восьмой класс. А полной – на одиннадцатый. Кажись, в пятьдесят шестом или пятьдесят седьмом такую оплату отменили – государство взяло на себя всё. Как говорится, по полной. Ну, а если скажу, что известие об обязанности посещать эту школу уже не по седьмой, а как минимум — до восьмого класса включительно, настроя моего не улучшило?

 — Так мы тебе поверим на слово…

 Спасибо за доверие. Я его оправдаю. И здесь сейчас отбирать у читателя время на рассуждения о том, почему многие родители и преподаватели, да и ученики-ученицы упорно не стремились подражать своим образам в искусстве и литературе, не стану. Равно как и вопросами уровня «Чем руководствовались преподаватели, внушая мне неприятное, кислое, тягостное чувство пребывания в чужой, чуждой, враждебной школе и желание бежать из неё хоть на край света?», тоже не стану. И «Почему зарождение и развитие-углубление-обострение моих чувств такого круга их вообще не интересовали?» — тоже. Тем паче, сам же говорил: пора потихонечку прощаться с пятидесятыми и встречать следующее десятилетие, осенённое общехрущёвским потеплением и именно таким моим личным побегом. Хотя непростота ситуации была ещё и в том, что, во-первых, не понимать неправильность происходящего (уж слишком всё больше противоречило оно широко рекламируемым правилам) я попросту не мог. Да и другие, во-вторых, вовсе не такими уж были слепо-глухими. Но, в-третьих, я был без спроса включён в странную эту структуру, был её частицей. То есть, так или иначе — участвовал в работе дьявольского этого механизма. И ежели срывался-протестовал, то в одиночку и почти исключительно своими дурачествами. Можно сказать, неправильностью отвечал на неправильность. Что и оценивалось учителями, инженерами детских душ, двойками и тройками. Со временем это вошло в привычку, стало традицией и никого не озадачивало. Сегодня, в соответствии с заявленным жанром, листая наскоро хронику тех событий, вижу: они хоть и не своротили душу с пути-дороги к своим, однако же, здорово намутили в ней, отравили праздник лучшей поры жизни. И к несчастью, они иже с ними не меня одного вовлекли в круговерть духовной многостандартности, защитой детских душ от каковой включаются та самая адапталка, приспособляемость к этим противоречиям.

 У разных подчинённых юных граждан механизм этот срабатывает по-разному. Одни не в состоянии полностью принять для себя этот бред, брыкаются-дурачатся, создают неудобства для ответственных за тишь-да-гладь и божью благодать. Другие принимают эту белиберду за должное-неизбежное и охотно в неё включаются, быстро убеждаясь в практической пользе такой адаптации. Между этими крайностями есть и оттенки, и оттеночки. Одного там нет – человечности. Пустяка, без которого нечего и толковать о воспитании на вырост, для светлого будущего. Это – масштабная диверсия, массовый посев бурьяна, облегчающий повседневность ответственных глупцов, клявшихся всеми советскими святыми о своей борьбе за светлое будущее. Ибо всесильная природа вещей позволяет довольно долго обманывать процесс. Особенно при единовластии. Но обмануть результат ещё не удавалось даже умным негодяям. Некоторым из них, допускаю, приходило в голову прорастание, в конце концов, не мнимого, а реального посева. Но ведь и сами они были включены в вышевоспетый механизм. А кроме того, иных могла утешить и простая мысль о том, что сорняк вырастет, заколосится, расцветёт махровым цветом и задавит поле ещё очень не скоро. Может быть, даже за пределами их собственных жизнёнок. А там… Apres nous le deluge.

 Почему-то вспомнился ещё один Учитель… да не просто Учитель, а Учитель учителей, самый главный учитель СССР и всех честных трудящихся мира. А кто же из нас не знал, что он и сам начинал в ученичестве. И был ближайшим любимейшим учеником предшествующего Учителя. Вообще говоря, званий имел много, но в чине Учителя ещё и потому признавался, что даже после кончины его ученики повторяли на всю Вселенную: «Он так нас учил!», «Как он учил нас…», «Его вечно живое учение…». И имел Учитель несметно больше учеников, чем царь Соломон жен и наложниц. И в своей титанически масштабной работе именно подготовке кадров уделял основное внимание. Так и говорил: «Кадры решают всё». А кадры – это ведь ученики. Потому что стать кадром означает – учиться. И государственные люди, почти такие же большие, как он сам, с удовольствием по всякому поводу (и без такового) называли себя его учениками. А у каждого из них имелись свои ученики. А у тех – свои. Учил он разных по-разному, теоретически и практически. Отсюда, из нашего с вами настоящего, ясно прослеживаются его практические уроки. Он удачно для себя решал повседневные задачи – часто головоломно непростые. По мере их поступления. Бывало, и ошибался. Хотя за свои ошибки наказывал других. Но и в этом маневрировал по-своему удачно. Что-с? Дорого настоящему и будущему обходились эти манёвры? Ну, так ведь и по сей день поётся: «Мы за ценой не постоим…». Появилась дырка на карте страны – залатал. Треснуло где-то на глобусе – заштопал. Мало что всерьёз предвидел, но с неожиданностями справлялся.

 Ну, в конце концов, помер. Обстоятельства чего до сих пор – темна вода во облацех. Но его ученики уже на моей детской памяти разучили с нами и произнесли торжественную клятву продолжить дело Учителя до победного конца – дружно, едино, в ногу. Уж как он их там гениально подбирал, расставлял, переставлял и наставлял, а только уже в год его смерти они стали травить друг друга. И даже резать, как баранов. А сегодня всё чаще появляются свидетельства о том, что они же его, сердешного, и сгубили. Собственно говоря, со времён Христа взаимоотношения и великих Учителей и учеников были своеобразны. Да, вероятно, и задолго до того. Во всяком случае, ближайший и самый верный его ученик чрез три года после ухода Учителя торжественно открыл его всенародное и всемирное шельмование. Я это в данном случае к тому, что – верил ли тот Учитель в верность дороги и реальность провозглашенных перспектив? Уж не обманывал ли тот Учитель процесс? А ведь, будучи диалектиком, знал о том, что процесс обманывать можно довольно долго, но результат обмануть нельзя. Или тоже – после хоть потоп? И не потому ли после его ухода над нами разверзлись хляби небесные?

 Нет, не опущусь я перед лицом моих товарищей-читателей до вопроса « Почему и откуда берутся плохие учителя и педагоги?». Ведь он, чего доброго, потащит за собой вопросы «Почему и откуда берутся плохие родители?». «Почему и откуда берутся плохие начальники и командиры?». «Плохие государственники и общественники?». «Вожди?». «Плохие друзья-товарищи?». «Плохие невесты и женихи, мужья и жены?». «Плохие соседи». И вообще: «Почему и откуда берутся плохие люди?». В школьном детстве-отрочестве жужжало это над средним ухом всё назойливее. Обещанная откровенность требует признать: оно и сейчас не стихло. Хотя, конечно, уже давно имеются некоторые гипотезы…

 Но мы ведь с вами не дети. Да и не трудно предвидеть, что кто-то воспоминания мои назовёт очернительством светлого прошлого. Декадентством. Пессимистическим мраком. Интеллигентской предрасположенностью к минору. Неспособностью за деревьями увидеть лес. Во-о-он он, лес, разросся махровым светом. Всему подлунному миру пример. И ежели кто до сих пор так и не узрел связи с тем, что было и что имеем, то это его дело. А честно и откровенно делиться с читателем своими размышлениями и воспоминаниями – вот такими, как есть, — дело моё. Тем паче, моя естественная субъективность в данном случае не причём: вырасти может только то, что сеяли. Не то, о чём пели-болтали-снимали-сочиняли-горлохватили, а то, что сеяли на самом деле. Обман процесса, пусть даже из самых лучших побуждений, и результат налицо. И те мои сопливые сомнения-недоумения (в смысле — как же может из происходящего получиться прекрасное будущее?), разрешены современностью. Впрочем, и опять-таки, и снова, и снова: как вам будет    угодно…

Чем бы не пополнялся мой теоретический и жизненный опыт в классах начальной школы и вне её, первые четыре эти года имели и много неизменного. Общего. Ну, как есть: близнецы-братья. Тогда современные мне осени, зимы, вёсны и лета были много более похожи на себя, чем в наши светлые времена. Во всяком случае, тревожных разговоров о переменах климата, о всемирном потеплении, смещении солнечного спектра в красную сторону, о гигантских цунами, катастрофическом таянье полярных льдов и об озоновой дыре над Антарктидой не припомню. Сама природа давала нам уроки  стабильнейшего консерватизма.

Что ещё запомнилось? Всякий год в конце светлейшего мая, меня одевали почище и вели в школу, где на курточку булавкой цепляли красный матерчатый кружок с золотой надписью «2 класс» ( потом, соответственно – «3 клас» и «4 класс»). И сажали в спортзале за общий стол, составленный из многих столиков поменьше – уступами, покрытыми неизменно зелёной клеёнкой. И это напоминало плоскую ёлку, украшенную конфетами и конфетти, пирожными, серпантином, «Ситро», цветочками и зайчиками играющих заооконным солнцем стаканчиков. Учительница и родители к столу почему-то не приближались и созерцали пиршество со стороны. Меня это нисколько не огорчало – других мальчиков-девочек, видимо, тоже. Рассаживались мы самостоятельно. Само собой, элита класса всегда оказывалась вместе. Мамы подавали реплики — чтобы дети угощались плотно. Может быть, потому, что и на эти сладости, и на красные кружки с золотыми цифрами приходилось отрывать денежки от скудного семейного бюджета. У нас составляла его тогда скромнейшая зарплата отца – директора мебельной фабрики и принципиального противника воровства (маман в сердцах говорила тёткам: сам не ворует и другим не даёт).

 Для меня и мне подобных праздник был тем более таковым, что употребление редких этих яств сочеталось с чувством огромного облегчения от прошедшего, наконец, учебного года, разнокалиберных его странностей и обид. Радость души дополняло непонимание того, как теперь ничего подобного не будет целых три месяца. Всякий раз эта мысль не укладывалась в голове. Даже и из нонишнего далека те каникулярные три месяца мне представляются дольшими, чем годы и пятилетки жизни вообще. А между всеми классами, вплоть до восьмого, летние месяц-два, ещё с «дошколы», для меня означали пионерский лагерь. Я к этому привык, как к чему-то само собой разумеющимся. И нисколько не задумывался о причинах такой систематики. Почему не допускал и мысли о том, что за год я моим старшим порядком надоел и что летом я им и на дух не нужен? Бог весь. Хотя мыслишка такая была очень проста и ясна. Чтобы не сказать – очевидна. Вероятно, срабатывали врождённое праздничное жизнелюбие и потребность любить-уважать старших. А для удовлетворения такой потребности проще всего мне было иметь в виду родителей. Вопросы взаимности пришли много позднее, когда и праздничность жизни уже основательно замутнялась повседневной практикой.

 Лагерь всякое лето был один и тот же. И знал я его, что называется, от и до. Там почему-то я неизменно оказывался на виду, лидерствовал в вариантах от звеньевого и председателя совета отряда до старшего отрядного барабанщика и знаменосца. Признавался художником и поэтом. И, между прочим, симпатичным для привлекательных особ пола противоположного. Что в школе почему-то привычно исключалось. Так что лето радовало-бодрило, мобилизовывало и принуждало отодвигать мысли о неизбежном возврате в школу, в театре которой я быстро приучился и приучил других к своему амплуа ершистого двоечника-троечника, обитателя «камчатки» (последней парты одного из трёх рядов), злостного нарушителя дисциплины и мальчика, крайне несимпатичного для учителей и девочек. Да и для некоторых мальчиков – тоже.

Между прочим и судя по всему, играл я роль эту блестяще – ещё не догадываясь о том, что будущая моя профессия предполагает известный минимум артистизма. Двойки и тройки заваливали мне ход в спортивные секции — отстающим по математике и английскому почему-то не было места в рядах возможных будущих защитников спортивной чести страны – не зависимо от спортданных. Что вовсе не мешало учителям поручать именно мне выпускать стенгазету, рисовать плакаты и прочую изопродукцию, сочинять датские стихи (к датам), направлять меня на воскресные семинары стенгазет во Дворец Пионеров и школьников, обрисовывать всю школу. Не мешал мне непостижимый тот запрет и делать домашние задания соученикам по рисованию, русской и украинской литературе, черчению, географии и истории. Хотя и по этим прэдмэтам лично мне запросто ставили двойки и тройки. И текущие, и четвертные, и полугодовые. И годовые.

 Представляете средний бал в моём свидетельстве об окончании восьмилетки? Почти одновременно и всего в получасе ходьбы от той школы мне было вручено свидетельство об отличном окончании государственной художественной школы при Грековке. Что давало право поступать в знаменитой это художественное училище вне конкурса. Но на добрых-мудрых педагогов общеобразовательной школы, по всей видимости, такие оговорки не действовали. Во всяком случае, и ей же Богу, не помню, чтобы кто-нибудь из этих сеятелей разумного-доброго-вечного хоть как-то интересовался моей учёбой в «Художке». Умиляющимся светлому нашему прошлому и, соответственно, не желающим верить в сказанное здесь, в общем-то, не так уж трудно проверить мою правду. Документы переживают авторов заверяющих их подписей.
 Повторюсь: часто думаю — что мешало моим, так сказать, педагогам в практике общения с нами, учениками, помнить об учительских науке и присяге. И о том, что в нашем общении они вторгаются в экологию будущего, сеют в нас то, что заколосится там и потом? И так ли сложно было предположить, что кем-нибудь из нас со временем школа будет гордиться? И что, кто знает, не я ли буду в их числе? В конце концов, можно было бы подумать и о том, что – в соответствии с природой вещей, — скорее всего нам идти за их гробами, а не наоборот.

— А что мешало знакомым тебе не по наслышке политработникам в армии помнить и свою присягу, и наставления по партвоспитанию личного состава? Что вообще мешает людям быть людьми? Что мешает врачам думать о пациентах – кривит рот Серый, — И о пациентах вообще? Что мешает некоторым из них помнить клятву Гиппопократа?

Он, Серый, конено, человек образованный. И даже учёный. И знает: клятва – Гипократа, а не какого-то там Гиппопократа. Но так вопрос кажется наивнее и смешнее. И, вероятно, нелепее для взрослых людей. И я теряюсь, переспрашиваю его: что мешает?

— Да уж что-то мешает, будь уверен. И это что-то, прежде всего и главным образом мешает приходу таких соображений в некоторые головы. Иначе говоря: есть такие головы, в которые можно впихнуть самые разные знания и присяги. Но только на период экзаменов, зачётов и клятв. В жизни это всё никак не проявится и не сработает.
Но… пуркуа?
 -Такие головы, так уж устроены.
 Выходит, они изначально не годятся ни для педагогики, ни для партполитработы, ни для          медицины?
 -Выходит: не подходят.

А зачем же они попадают в эти сферы и действуют в них? И действуют в них довольно долго, иногда не без своего успеха и выслуги-заслуги? Ну, для начала, зачем и почему их туда впускают? Не берут же на флот тех, кого укачивает. Для меня самого закрыла путь в авиацию  врождённая высотобоязнь…

 — Вот именно: зачем и почему? Как думаешь?

Вот был ты университетским доцентом: скажи-ка, дядя, а все твои абитуриенты должны были непременно стать студентами? Ведь через студенчество они получали мандаты журналистов, то есть, тех же партполитработников, инженеров душ человеческих, писателей и врачевателей общества. Общаясь с ними предварительно, на собеседовании, ты действительно видел во всех поступающих будущих вождей? Уж кто-кто, а ты знаешь хорошо: они должны не просто передавать информацию. Подумаешь, великое дело: за что купил – за то продал. Тут и школьный аттестат не нужен. Тем паче – диплом. Сам же твердил: они идут в мир формировать умонастрой громадной массы людей. Правила этого дела они как-нибудь, худо-бедно запомнят – все. Или почти все. Как студенты говорят: «Всё сдадим и все сдадим. Только не всё сразу и не все сразу». Но все ли будут вызубренное-сданное помнить и из того исходить там,  в реальной жизни?…
 Вообще говоря, вы уже знаете: Серый – человек неразговорчивый. Я бы даже сказал, молчаливый. Хотя совершенно ясно, что под его черепной крышкой постоянно бурлит мысль. Едва заметно он иногда утвердительно или отрицательно дёргает головой, с кем-то там спорит, кому-то там возражает или соглашается. И всё где-то там, внутри, наедине со всеми. Прорывает его очень редко. Вот, к примеру, в этот раз…

Увы, насколько я могу судить, почти никому из тогдашних моих учителей всё это действительно не приходило в головы. И почти ни одному командиру и партполитработнику в армии. И почти ни одному врачу, каковых лично знавал немало. В медицинском мире я со временем публицистически оказался на головокружительных высотах. И даже умудрился стать вице-президентом медицинского телевизионного элит-клуба «Пульс», президентом был один очень известный академик. И в котором членствовали ребята не ниже профессора. Люди они, конечно, были разные. Но это – высший состав. А обследуя нижние этажи здравоохранительной пирамиды, я нередко переживал и головкружение, и тошноту. О, если бы не это и тому подобное — как легко бы летало сейчас стило по бумаге! И если бы вы знали, читатель милосердный, сколько деталей приходится опускать, дабы продвигать сию рукопись куда-то туда, вперёд, в неведомые дали конца романа и жизни. И как не просто-запросто отыскивается в том прошлом настоящий позитив. О, школа-школа! Куда ни ткнёшь в моей-твоей летописи – везде попадешь. Я делюсь чаще всего теми воспоминаниями, в которые дорогой читатель, хоть и не без усилий, всё же может поверить автору и его лирическому герою на слово. А ведь история сия кишмя кишит эпизодами зашкаливающей фантастики. В их правду, очевидную для Всевышнего, простым и удачливым смертным поверить почти не возможно. С вашего позволения, их я и опускаю. Зачем мне провоцировать читательские сомнения и, тем более, портить настроения современников. Им, бедненьким, и так достаётся. Впрочем, и об этом мы уже толковали. Увлекаюсь…

 Со временем, будучи уже в моде, я не раз-два должен был отвечать на вопросы, связанные с профессией. Когда и как стал журналистом? Ответы, конечно, я упрощал. Переходил, так сказать, на язык собеседника. Иногда ссылался на начальную школу, где звался неизменно редактором стенгазеты класса. Хоть никакой редакции и не было, окромя меня самого. Удерживался от более глубокого исторического экскурса (ну, там, дескать и видать, кто-то из пещерных предков малевал бизона на стене, организовывал и вёл ритуальные действа у племенного костра. Акынствовал в древности. И в Российской империи писал-печатал листовки против царя-батюшки. Но полагаю, логическое право считать школьное детство началом журналистской учёбы основывается и на двойственности тех стандартов: лицевая сторона жизни нашего класса и жизни вообще – одно, изнанка – совсем другое. И на смутном ощущении того, что уживаются две эти большие разницы неспроста.

 Конечно, не я один задумывался о таковом дуализме. Хотя таких в сорокадвухголовом классе было немного. Но конспирировал, подкармливал, холил-лелеял в заветном уголке души протест на сей счёт, видимо, я – один. Даже не карикатурные, близкие к пластической и психомоторной нормам наши ребята осваивали ситуацию и вполне рационально приспосабливались к ней. Подмигивали мне. Охотно принимали мою помощь и при авариях брали под локоть. Но получали свои пятёрки-четвёрки и жили дальше. Что должно было, что могло из этого вырасти? Социализм с человеческим лицом – пример всему Миру? Коммунизм – светлое будущее всего человечества? Жаль, я уже никогда не узнаю, что по этому поводу чувствовали и думали наши учителя…

 Мне думается – они и не были педагогами-воспитателеями. Учителями? Да. В общем-то да. А собственно педагогикой, воспитанием они вообще не занимались. Зачем? Приведенный к ним из небытия в первый класс школы, я просто должен был, обязан был любить Ленина и Сталина (с конца пятидесятых – только Ленина), Родину, уважать и слушаться взрослых. Камнем сидеть на уроках. Тихонько стоять у окна или прогуливаться на переменах. Сохранять школьный инвентарь. Учить всё предусмотренное программой – независимо от своих наклонностей-способностей. Это и очень многое должно было крепко присутствовать во мне и приносится в школу. А ежели чего-то из такого реестра во мне нет,   буду наказан. Вот и вся педагогика. И не припомню, чтобы кто-нибудь из одноклассников активно протестовал протии в этого абсурда.     

Так оно всё и шло. В каком-то классе я оформлял пионерскую комнату. В каком-то – учительскую. Старший пионервожатый Юрий Павлович предложил устроить, как он сказал, сбор-салют (видел в Артеке), посвященный искусственному спутнику Земли и будущему полёту человека в космос. полёту Это – за пару лет до Гагарина. Я выклянчил у отца на фабрике два огромных листа фанеры и автомашину для доставки. Всем классом – ножовкой – выпилили ракету. Красил-рисовал, естественно, тоже я. Да притащил из дома огромную книгу о Циолковском и космосе. А при распределении ролей мне не досталось ни одной. «Знаешь, что… ты у нас будешь заведовать всей техникой сбора, — подумав, пролепетал Юрий Павлович, — по моей команде за кулисой включать-выключать магнитофон и свет». Я поблагодарил и вежливо отказался. Да он и не настаивал. Поболело и зажило.

 Уже в восьмом обрисовал два любительских спектакля, поставленные учительницами пения и английского языка. В актовом зале. Один – о Шевченко-художнике, другой – спектакль-концерт, в котором инсценизировались несколько иностранных песен. Запомнил, почему-то, только «Индонезию». Ну, морями тёплыми омытая, лесами древними покрытая… Володька Покровский, генеральский сын и рослый красивый хлопец, прибывший к нам именно к восьмому классу и потому освобождённый от изучения украинского языка, был экипирован как бы рыбаком, имел как бы сети, как бы курил трубку. И был загримирован лично мною…

По окончании сего действа мы все, помню, взбегали в класс на второй этаж, переодеваться и собираться. Ребята очень оживлённо обсуждали один вопрос: англичанка сказала, всем будет благодарность в приказе. А это, дескать, имеет значение для аттестата. Как вы уже знаете, для моего троечного аттестата это значения не возымело. И меня не смутило. Восемь школьных лет приучили к унылому равнодушию.

 Потом, там, в дальнем дальнейшем, когда дожившие до глубочайшей старости экс-учителя и школа в целом – в лице руководства, — уже мною гордились, с высокой кафедры глядел я в глаза университетским студентам. И думал: нет, как бы там ни было, а всё же другая у них жизнь. Должна быть другая…

В довоенном кинофильме «Ленин в восемнадцатом году» есть эпизод: новоиспеченный премьер Республики Труда в коридоре Совнаркома встретил маленькую девочку. Она была замурзанной, в плохоньком, не по росту и дырявом платьице. Ну, любовь вождя к детям – во всяком случае, для моего поколения, была не меньшей аксиомной, чем его гениальность и доброта вообще. Одно слово: Учитель. Правда, лично у него детей не было. Кажись, кого-то там усыновили. Но творцы нередко изображали его среди детей. Вроде он даже, впервые в стране проклятия царскому и буржуазному прошлому, устроил для детей новогоднюю ёлочку в Горках. Ну, как бы там ни было в серой реальности, в празднике того кино девочка оказалась в его кабинете. В восемнадцатом году. В том самом, в котором власть стала однопартийной и явно надрывалась от исторического груза и современной неразберихи. В том самом, когда как бы забыты его обещания мира народам, свободы согражданам, , земли крестьянам и и заводов-фабрик рабочим. Когда истребляются вчерашние товарищи по баррикадам-тюрьмам-каторгам-ссылкам. И эмиграции. И когда выживание правительства требует от народа таких жертв, какие не снились Иоану Васильевичу Грозному, Петру Первому Великому и Николаю Второму Кровавому, вместе взятым.
…И вот он привёл девочку в кремлёвский свой кабинет. Угостил настоящим чаем. С сахаром, который она видела там впервые в жизни. И поведала ему: – сирота, папу убили на фронте империалистической, мама умерла от голода. И смотрит на несчастную девочку самый человечный человек. И говорит сам себе что-то вроде… «Да, вот эти будут уже жить лучше, чем мы…». Девочке – лет пять. Через десять, в двадцать восьмом, ей будет пятнадцать. Ещё через две пятилетки, в тридцать восьмом, — двадцать пять. В сорок первом ей не будет и тридцати.    Счастливая…
 О счастье, которое предстояло мне, я уже тоже докладывал. Пронесли меня в себе, элементарно-разъятого, через все доисторические пещеры, общину первобыта, рабовладения и феодальщину, через хозяйство Николая, гражданскую и две мировые. Запустили на мирную орбиту – живи и будь счастлив. Но ведь не был. И недоумевал не только поэтому: долгое время было совершенно не ясно, почему, не будучи счастливым, я довольно часто должен называть себя таковым. И вестись соответствующим образом. Если, в конце концов, не так уж важно – счастлив я или нет, то зачем же этот камуфляж. А если я обязан быть счастливым – что же (кто же) мешает мне выполнять эту обязанность? Почему бы не разобраться в этом? Тем более, в моей стране было множество инстанций, учреждённых специально и именно для такой заботы.
На каких ещё страничках этой, никак не берущейся отдельно от общенародной, судьбы, я спотыкаюсь при беглом листании? Почему на них? Бог весть, ей же Богу. Так как-то всё…

(Продолжение следует…).

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать