В ТРЁХ КНИГАХ.
КНИГА ПЕРВАЯ
КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…
(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34», «35»)
38.
— Ну, ты даёшь: в мировом масштабе! Поцелуи парня с девкой по соседству и международный суд над нацистскими воротилами, — Серый, отставив кофейную чашечку, часто моргает. Конечно же, не ожидал такого поворота темы. Читатель, вероятно, вначале главы тоже настроился на нечто пикантное. Первые поцелуи – что и говорить. Казалось бы, вторая мировая война, гигантизм её истории, итоговый Нюрнбергский процесс и – исторически безымянные жильцы дома номер сто двадцать три на одесской Большой Арнаутской улице! Не за уши ли притянул автор связь этих откровенно разномасштабных явлений и категорий? Судьбы маленьких людей, жизни и смерти которых не заметила и не могла заметить великая история человечества, здесь сплетены намертво – в самом прямом смысле слова. Так-то оно – так: историческая наука, как в академической, так и в учебно-прикладной части, масштабно несоизмерима с биографиями отдельно взятых землян и их сообществ уровня семьи, приятельства-дружбы, дома и ЖЭКа, микрорайона и класса средней школы. Но ведь атомарно и молекулярно всё сущее складывается именно из этих микроэлементов с незапамятных времён. Даже с тех, которые никак не обозначены ни в одной хронологической таблице. Говорится так: доисторический период. Вроде как времячко, когда ещё не было письменности. Ну, нет определённых источников для науки. Приходится читать продукты археологических раскопок. А это – язык, переводчики с которого часто и между собой не могут договориться. Не говоря уже об их нанимателях…
Видимо доступная нам макро-история (по выражению, дозволенному себе данным автором), явление грандиозно-безлемитное, границ не имеющее. Неспроста один землянин, очень остроумный человек – хотя и журналист, — назвал её Непредсказуемым Прошлым. К правомерности чего я настоящим актом также присоединяюсь. И беру, таким образом, долю ответственности на себя. Всякий раз там, далеко-далеко позади, открывают нам что-то новенькое. Сегодня, к примеру, нет единого мнения о возрасте человечества. Всё чаще популяризаторы новейших «открытий» на сотни тысяч, на миллионы и десятки миллионов лет отодвигают историю общего явления свету божьему предков наших неведомых. Причём, запросто, мимоходом, как истина в последней инстанции. Но даже если бы речь шла не о гипотезах, а об аксиомах – всякому дураку ясно, что само по себе начало всё же было. Такое ли, иное ли, так или по-другому, но было! И где-то там, в неведомом том начале, жили наши предки. Не какие-то там «вообще», а лично мои и ваши, читатель дорогой. И они уже были вполне людьми – хоть и не ведали одеколона и бритвы. Потому-то я сейчас это пишу и вслух читаю Серому, что они оттуда отправили сюда свою живую искру-клеточку. И дожила, добежала она до светлых наших времён – кстати сказать, тоже далеко не таких уж ясных-понятных.
Да, и с ними разобраться не просто. Человек я по натуре независтливый, но менее всего завидую тем историкам будущего, которые увязнут в исследовании этих самых наших времён. Беееедненькие. Тем более — А вот что было до них, до исторического и гипотетического периода? Ведь что-нибудь да было. Как там, у Гашека: «Никогда так не было, чтоб никак не было». До всей той кофейной гущи, на которой гадают археологи? Ведь всё последующее, в том числе и наша с вами задачами, не может не быть вне связи с теми неизвестными. Такое противоречие (не решать нельзя, а условия темны – множество неизвестных) стимулирует устремление профессиональных учёных и любителей осваивать ту целину и расширяет кормовую базу авантюристов от науки и публицистики, от всей души щедро дарящих лопуху-обывателю свои инсинуации в рубрике «Истина в последней инстанции». А какой тут притык благородным писателям-фантастам!
Туманную эту старину разные авторы квалифицировали по-разному. Что там сотни тысяч и миллионы лет: великие остряки Ильф и Петров устами О. Бендера говорил о старушенциях из Старгородского 2-го дома Старсобеса – те, мол, которые ещё до исторического материализма жили. Моделируя для читателя, таким образом, речевую характеристику лирического своего героя, авторы подчёркивают его эрудированность – Остап Ибрагимович употребляет запросто марксистскую терминологию. Хотя великий комбинатор в данном случае имел в виду вовсе не гоменидов палеолита, а очень даже престарелых гражданок СССР дореволюционного происхождения. Ну, чья жизнь склонилась к закату ещё до событий, воспетых сталинским «Кратким курсом истории ВКП(б)». Авторы «Золотого телёнка» получили именно в мрачную эпоху царизма (некоторые до сих пор называют её добрым старым временем) приличные представления об истории и древнего мира, и последующих этапов большого пути. Что для очень многих из нас, призвательно и профессионально интересующихся историей, – доисторический период. А уж до него простирается прикровенная Terra ncognitа. По Твардовскому: за далью – даль…
Да-с, темна вода во облацех, как сказано в некой неглупой книженции. А как честному и небездарному литератору думать и писать о подобном? Что другим поведаешь, когда сам давно увяз в изучении истории и всё ещё нет света в конце того туннеля. Как в средней школе: едва успеешь что-то узнать и усвоить, тут же отмены-перемены, переиздания расширенные и уточнённые. Знакомый вам папаша мой единоутробный когда-то буркнул, что учил семь историй партии. Я тогда не понял, конечно. Теперь долетает эхом. Есть ведь о чём подумать, верно? И кто только до автора этих строк не размышлял о ней, о великой и бессильной, кажись, науке по имени История. Во всемирной коллекции высказываний о ней – чего только не прочтёшь! Есть и такое: «История — не учительница, а надзирательница: она ничему не учит, но сурово наказывает за незнание уроков.“ — сказанул как-то Василий Осипович Ключевский. Слыхали, небось, о таком историке. Хорошо сказал, между прочим.
— Забыл, только, добавить: одни-немногие и якобы во всеоружии её мудрости, ведут за собой других-многих, а наказывает она этих последних. Да и сама история неплохо устроилась: ничему толком не учит и карает без пощады…
Это уже – слова не Ключевского. Это добавка Серого. Вот уж кто – историк. Хотя по диплому и службе он правовед. Интересно: о юрисдикции и юриспруденции говорит весьма неохотно и мало. Редко рассказывает об экзотичнейших эпизодах своей службы, которыми жизнь его набита, как колбаса ливером. А всё в историю тянет. И равнодушный к доисторическому периоду, остальное систематизирует чётко, уверенно и по-своему. Только затронь. У него даже есть своя хронологическая схема. Этапы большого пути народа делит он по-сталински — на пятилетки. А их объединяет десятилетиями. Так и говорит: если обозревать с птичьего полёта историю, человечество выполняет пятилетние планы и заканчивает десятилетки. Из столетия в столетие. В мировом этом масштабе он находит случай переходить и на личности. Мои беды-печали Серый объясняет ещё и нежеланием именно сверху посмотреть на происходящее, что позволило бы мне многое понять и даже предвидеть в смысле счастья жизни. Много лет почему-то изучая генеалогию слуги покорного, он нередко толкует о неведомом моём прадеде, так или иначе питавшем и воспитавшем деда-революционера. Который в свою очередь направил в люди тернистым путём братьев и сестру отца. Да и мой Curriculum vitae также рассматривает в этом контексте – по принципу домино от предков.
— Ты ведь очень рано стал в ту очередь, которая в истории вытянулась за дефицитом по имени народное счастье. Что скажешь, не мечтал об этом товаре ещё в детстве?
Нет, в детстве я, конечно, об этом не мечтал. И по очень простой причине: считал, что для нашего народа счастье – отнюдь не дефицит. Счастьем этим дышало всё вокруг. Картина была до того ясной, что и думать об этом не приходилось. Точнее, думалось-мечталось о счастье тех, других народов, которые пока не сотворили у себя социалистической революции, не взяли в свои руки власть и не переустроили жизнь по нашему образу и подобию. Было неясно, почему они пока что всё никак до того не додумаются.
— Но ведь, насколько я понимаю, так думалось не долго?
Ну, я же писал: насколько помнится, колебания начались после совпадения двух событий в один год — смерти Сталина и поступления в первый класс школы. За пределами семьи, двора и дома жизнь оказалась какой-то не такой, другой, сбивающей с толка и отравляющей советское моё счастье – такое простое и ясное. Вообще говоря, убиение отравой в той же истории и на всех ея этапах – не новинка. Но я тогда, в самом начале пригубления, о Кантарелле Медичи и Цикуте Сократа ничего не знал. И был младше последнего, когда тот испил свою чашу до дна, лет на шестьдесят с гаком. А хронологически разминулся с ним на пару тысяч лет. И потом, у него вроде был выбор. Мне же никто не предлагал альтернативы – цикута или отречение. Да и доза той отравы возрастала для меня постепенно. И сама она была, в этом контексте, своеобразна – при вскрытии (незнамо-неведомо шел я тогда навстречу болезни смертельной) яды те не обнаружил бы самый квалифицированный и добросовестный эксперт. Это была отрава для ума и души…
Серый всё больше оживляется: — По некоторым сведениям, один вещий старец, весьма влиятельный и потому окруженный ненавистниками, постоянно принимал небольшую дозу яда. И потому умер не сразу, когда его угостили крепко отравленными мадерцей и пирожными. Пришлось душить и достреливать. И смерть вроде бы наступила, в конце концов, от заполнения лёгких водой – кинули в невскую прорубь. Утонул…
И сейчас же под черепной крышкой жужжат-шелестят строки Юры Михайлика: «Увы, как сказал, улыбаясь, Сократ, Лицо древнегреческой национальности, На собственной шкуре изведав стократ Давление неотвратимой банальности Пред тем, как закончить свой опыт земной Цикутой, отравой, лесной беленой. Не нам с мудрецами ровняться судьбой…».
Не нам. Во всяком случае, не мне. Да и те ранние, первые в жизни мои отравители едва ли понимали суть и последствия этих своих локомоций. И если бы на Страшном Суде они услышали подобные обвинения в свой адрес – возмутились бы глубоко и искренне. Ну, да – с какой-такой стати они, советские педагоги, люди партийно-комсомольские, стали бы отравлять детей, то есть будущее страны, — пусть даже не сразу, а постепенно? Обидный абсурд! При том, что сие чистейшая правда. И мне оставалось бы там только шепотом цитировать св. Луку: прости им, ибо они не ведали что творили. Но очень многие из них уже давно историей-судьёй наказаны той высшей мерой, которая всё ещё не отменена небесным правосудием. Для некоторых это случилось в первой же пятилетке (по шкале Серого), с 1953-го по 1958-й. Для иных – во второй, в рамках десятилетки. Многие отставали уже по пути к двадцатосъездовскому 1956-му и после него, к гагаринскому 1961-му (моё бегство из школы на улицу и фабрику) и 1968-му – к моему возвращению из армии, когда многих из них я уже не застал на этом свете. И счёты, сами понимаете, были недействительны.
— Вот-вот, видишь: пятилетки и десятилетки! – вспыхивает Серый. Всё так оно и было, так оно и есть. Так и будет. Ты полистай не только свою историю – нашу. Убедись. Вот, смотри…
Он удобно устраивается в кресле. Ясно: его язык развязан. И предстоит вдумчивый неторопливый монолог. На заветные темы. Я знаю, половина первой чашечки кофе уйдет на то, что называется нулевым циклом. То самое, которое «До исторического материализма» — некое безмерное пространство, по Ломоносову: «Открылась бездна, звезд полна, звездам числа нет, бездне – дна». Выходило так: что-то там летало быстрее света. Слеталось-разлеталось. Взрывалось и взрывало. Исчезало-образовывалось. В общем и целом, на миллионы и миллиарды световых лет у Серого уходит три-четыре кофейных глотка. Несколько больший регламент выделяется некой планетной системе, включающей центральную звезду (в простонародье – Солнце) и естественные космические объекты на гелиоцентрических орбитах. Сформировалось всё это хозяйство путём гравитационного сжатия-уплотнения некоего газопылевого облака относительно недавно. Лет, этак, четыре-пять миллиардов назад. С явным аппетитом он переходит к одной из планет этого идейно-тематического круга – третья по счёту от Солнца. С ней тоже всё выходило не вдруг и не просто. Тут тебе и гравитация, и атмосфера, и температура. И вода. Минеральная и биологическая жизнь. Одноклеточное прозябание, переходящее плавно в многоклеточное специализированное — почему-то и зачем-то вышедшее из моря на сушу. Ну, и так далее, и тому подобное. Словом, как там, в ветхом завете — пока бог ни увидел, что это хорошо.
Нет, кроме шуток: всё очень интересно. Особенно – с учётом интонации, с которой Серый всё это излагает и которую просто не знаю как описать. Но нужно снова наливать кофе – дальше самое интересное. Идут эти самые этапы, пятилетки и десятилетки. Здесь сейчас можно изъять из логической той цепи некоторые звенья и даже участки. Серый очень быстро подводит меня к бывшему-бывшему нашему отечеству середины Х1Х века, политическое развитие которого, опять-таки, измеряет он десятилетками. Не забывая подчеркнуть, что через это шли и мои отдельно взятые предки – прадеды и прабабки, а за ними дедушки-бабушки, большие правдолюбы. Шестидесятые годы — после крымской кампании — просветительские пятилетки. Интеллигенция планировала своё самоопределение и самоутверждение в истории, горячо выкладывая всё, что думала о свободе, равенстве и братстве. Хождение в народ с тихой-мирной пропагандистской миссией поначалу обещало постепенное пробуждение тёмной массы к активной разумной жизни. Но исторически быстро прекраснодушные эти молодые люди обоего пола оказались под надзором, в тюрьмах и ссылках. Серый знает: в их числе была и моя родня. Полиции их выдавал сам народ, обидевшийся за царя-батюшку, помазанника божьего, против которого их агитировали внутришние враги. И отбыв относительно небольшие, а иногда просто символические наказания, все довольно дружно простились с народническим идеализмом. И разошлись кто куда. Кому-то вполне хватало пережитых неприятностей, оставили революционные шалости и зажили нормальной человеческой жизнью. А иным было мало понимания того, что сам народ их ни о чём не просил. И что в деле освобождения народа он им не союзник. И они схватились за финские ножики, револьверы и бомбы. Пресса заговорила об ужасе, предпочитая сему отечественному термину латинский — «Террор».
Слушаю я внимательно. Но почему-то ощущаю некую лёгкую затуманенность восприятия, вроде как полусон. Может быть, это связано с некоторой монотонностью изложения материала? Всё слышу, понимаю и в общем-то согласен. Но представляются мне предки – современники тех пятилеток-десятилеток, судьбой вкраплённые в те чудеса. Дальнейшие две пятилетки по Серому — семидесятые. Годы Исполкома «Народной воли». И если опустить детали — сами по себе сплошь экзотически-душераздирающие, — в целом эта кинжально-револьверно-динамитная война перемолола цвет демократической молодёжи. Гибли некоторые жандармские и полицейские чины, крупные чиновники, губернаторы и даже великие князья. И даже императоры. Но за это уже полагались не надзор, ссылка, каторга и крепость, а серый верёвочный галстук. Петелька. А жесткий этот натиск империя выдержала. И устояла практически на всех своих высотах, по-своему благодарная террористам за быстрое появление престижных вакансий. А последние зияли не долго. Хочется встрять в разговор: так что, выходит, революция помогала контрреволюционерам делать блестящие карьеры. Но Серый не любит, когда его прерывают. И я молчу…
Ещё десять лет характеризуются другом моим очевидным упадком очарованных душ, разочарованием их во всём и вся. «А какое же очарование не чревато разочарованием?» — чуть не срывается с языка. Но говорят: чуть в Одессе не считается. И Серый едет спокойно дальше, говоря о тогдашнем торжестве самого унылого пессимизма. Не говоря уже о замысловатых религиозных и моральных исканиях, в которые подались даже вчерашние атеисты. Да-да, это были восьмидесятые годы.
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только — тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно,-
И затуманилась она…
Господибожемой, Серый декламирует Блока! Так он иллюстрирует свою отнюдь не занудную лекцию. Тот самый Серый, которому нельзя быстрее и проще испортить настроение, чем почитать при нём вслух стихи! Видно, эти размышления засели в нём много глубже, чем я думал. Далее процарапало мой нежный слух слово «Рррреакция».
-Да, именно: рррреакция. Она плотно покрывала всю ту одну шестую земной суши, которую занимала империя. Тот же Победоносцев говорил о том, что – тяжело было и есть, горько сказать, и еще будет. У него, мол, тягота не спадает с души, потому что видит и чувствует ежечасно, каков дух времени и каковы люди стали… Сравнивая настоящее с давно прошедшим, чувствует, что живем в каком-то ином мире, где всё идет вспять к первобытному хаосу, и онии, посреди всего этого брожения, чувствуем себя бессильными.
Тут опять очень хочется остановить докладчика, вставить своё, больное: выходит, оберпрокурор Святейшего синода Константин Петрович Победоносцев, первейший царедворец-реакционер, тогда испытывал нечто подобное тому, что во второй половине пятидесятых ХХ-го века чувствовал я – приближение перемен, сбивающих с толку и холодящих душу? Но вы же уже знаете: чего Серый, человек обычно молчаливый и терпеливый, терпеть не может – это когда его перебивают. И я молчу – он продолжает. С его точки зрения, победоносцевы тогда ошиблись, видя главного врага старого-доброго порядка в пропагандистах и бомбистах. Дело своё делал… капитализм, всё больше расширяясь, поднимаясь и углубляясь в экономику – а значит, и в политику. В городах рождаются, вырастают, разрастаются заводы и фабрики, концентрируется класс работяг. Эстафета декабристов, народников и террористов не брошена в дорожную пыль. И девяностые годы — народная буза, стачки и мода на марксизм. А там ещё и неурожайный голодный год, открывший дискомфорт 90-х. Естественное желание человека и его сообщества уйти от этого состояний к более удобному, реализовалось в геометрически-прогрессивном росте различных теоретических рассуждений о дальнейших путях-дорогах и чудовищном росте энергетики капитала.
Серый налегает на кофе. Его понесло. Пользуясь неопределённым антрактом, напоминаю о повороте судьбы: вдруг почил во бозе Александр Третий, не дожил до очередного покушения. А на огонёк надежд приличного общества наплевал наследник престола. Знаю, что к этому моменту с моими предками – пересыпьскими пролетариями – уже потихоньку общалась передовая интеллигенция с Ришельевской и Екатерининской. Ну, в смысле грамотности, начитанности и справедливого переустройства жизни. Причём это были и народники, и начинающие марксисты. В выходные они встречались в «Заведениях» за чашечкой чая и другими напитками. По семейному преданию, имели место неприятности с полицией — в связи с обедом в трактире «Наш уголок» на улице Московской, посвященному кончине Фридриха Энгельса. За деда, тогда молодого рабочего, толкового машиниста, заступился самолично заводчик мосье Бродский Лев Израилович, известный предприниматель-индустриализатор, меценат и филантроп. Вряд ли он тогда был пленён сталинским тезисом «Кадры решают всё». Не только в те пятилетки, но и лет двадцать пять спустя, до начала 20-х годов ХХ-го столетия, слово «Сталин» ни о чём не говорило не только рассейским капиталистам – революционным слоям населения и самому населению. Умный бизнесмен и без сомнительных подсказок знал-понимал, кто ему нужен, а кто – и не очень. В общем, тогда как-то обошлось. Хотя недоразумения с госдепартаментом в дальнейшем были и у деда, и у его старших сыновей.
— Да тогда в торговой этой халабуде под названием Одесса даже не было социалкружков, – мой собеседник и знаток уточняет: — Иногда слегка бузили стюденты и старшие гимназёры. А работягам ещё только начинали жужжать интеллигенты в воскресных школах. Но их пас департамент, там полно было провокаторов. Госдепартамент ещё не очень интересовался марксистами – тем паче, они осуждали индивидуальный террор. А ведь ещё в госпамяти жива была Народна Воля и её бомбисты. Это было всерьёз. Думаю, и рабочие, и филёры об Энгельсе мало что знали. И о Марксе, боюсь, тоже…
Вообще говоря, такие порывы Серого в наших встречах чрезвычайно редки. Обычно говорю или читаю вслух я. Слушает ли он внимательно, или только делает вид? Из некоторых редких его реплик ясно – его интерес реален. Да и всё, что я пишу, он тщательно коллекционирует. Никак не объясняя – зачем. Если быть до конца откровенным, меня значительно больше интересуют те пятилетки и десятилетия, которые мелькали пред мои собственные очи и ориентировали на жизненном пути. Или – дезориентировали? Первые мои пятилетки по большому счёту представлялись возможностью очухаться от второй мировой катастрофы и более-менее удачными попытками реализовать эту возможность. Едва только изменилось пространство моего обитания – исчезли скульптуры, барельефы, портреты Сталина и всё хорошее, что с ним связано — меня плотно обступили… голуби. Обыкновенные голуби, которых видел я с самого раннего детства, поскольку Шурка-дворник держал у нас во дворе голубятню. Только теперь это почему-то были исключительно голуби белые и не настоящие – нарисованные, вылепленные, вышитые-вытканные и вырезанные из фанеры. Не город, а голубятня. Птичьи эти изображения означали мир. Мир и борьбу за него во всём мире.
В общем-то, мне это нравилось. Но не безоговорочно. Во-первых, непросто было понять – зачем это нужно было так зверски воевать четыре года (я ещё не знал, что война началась не в июне-41, а в сентябре-39), повалить в сыру землю и перекалечить миллионы землян, развалить тысячи городов и весей, чтобы потом так отчаянно бороться за мир. И ещё: генералом-то я был для таких, как сам, а стать настоящим генералом и получить настоящие награды можно на войне. Если мир победит войну, как американский пел друг СССР Поль Робсон, то всего этого мне не видать? А кроме того – причём тут голуби? Ещё до отъезда на флот брат успел мне растолковать, что птица эта – символ мира. Почему? Да потому, видите ли, что так повелось с библейских времён. Там какой-то прапрапрадед в море разливанном выпустил голубя и тот принёс благую весть. Ну, или что-то в этом роде. Углубляться я не стал, хотя не мог понять – при чём тут ветхий завет, библия и прочий опиум для народа. Бога ведь нет, это ясно всякому. А что там думали тёмные невежественные земляне – что нам за дело в ХХ-ом веке? Кроме того, на прогулках я часто наблюдал за воробьями, голубями и прочей крылатой мелочью — кормил их крошками хлеба. И утверждаю категорически: более драчливой птицы, чем голуби, в детстве я не видел. Мика, впрочем, мне ещё рассказал, что заграничный великий художник Пабло Пикассо одной непрерывной линией нарисовал голубя… или – нет, вернее, голубку, как эмблему Всемирного конгресса сторонников мира. В 1949 году, в Праге. И этот рисунок облетел всю планету именно как символ победы мира над войной. Плакатик с этой голубкой брат кнопкой приколол над столом. И я врал, что — нравится. Хотя не понимал, как это так по-детски может рисовать великий художник. Я тоже на проспекте Сталина рисовал голубей с натуры. Думал, у меня выходит красивее…
Да-с, школьные мои печали пришлись на пятилетки борьбы за мир. Но много говорилось о войне, которую называли холодной. Всё чаще появлялось изображение ядовитого гриба, образующегося при взрыве атомной бомбы. Говорилось о президенте США со странным именем Дуайт, который возглавлял холодную войну. И это тоже вызывало недоумение — человек военный (а значит, глубоко симпатичный мне), не какой-нибудь там штатский болван, генерал армии, наш союзник. Воевал в Европе с Гитлером, обнимался с нашими на Эльбе. Небось, нахлебался войны. А тут угрожает бомбой. Да ещё засылает шпионов…
…Между тем, в дверь мою уже постучался пятьдесят седьмой год. И не топтался на пороге – широким шагом ступал, как у себя дома. Да ещё и не один, с целой гоп-компанией таких же, как он, замыкающих пятидесятых. Может быть, потому выбор названия первой книги этого романа-трилогии был непрост. Но не назвал я её «Временем больших ожиданий» не только потому, что так с 1960-го года уже называется одна из любимейших моих книг, во многом повлиявших и на моё мировосприятие, и на профессиональный выбор. Кстати, это произведение Константина Георгиевича Паустовского всегда настоятельно рекомендовал будущим журналистам — пользуясь случаем, рекомендую и с этой страницы. В мои времена, о которых речь, ожиданий и впрямь было много. И даже очень. Но были они не только большие и даже огромные, были и средненькие, и маленькие-меленькие. И многие из них, предощущаемых настроенчески, никак конкретно не прогнозировались. И вламывались неожиданно. По крайней мере, в доступном моему восприятию и пониманию пространстве. Да что там я — видно было, как при встрече с некоторыми явлениями и событиями взрослые – сильные, закалённые, решительные люди, прошедшие совсем недавно через такое, что и выжить нельзя, — откровенно недоумевали и топтались на месте. Что уж тут и впрямь говорить обо мне самом…
Глядя из нашего с вами далёка, я бы назвал две пятилетки пятидесятых временем ожидания неожиданного. Парадокс? Но кто же мог предвидеть, что приблизительно тогда же вдруг постучалось в дверь ко мне нечто, едва не перечеркнувшее крест-накрест саму жизнь. Этого не ждали взрослые. Они опускали руки и переглядывались бессильно. Такое я видел впервые. И было их жаль. Хотя по-настоящему пожалеть следовало себя самого. Я умирал.
Сначала легко кружилась голова и подгибались коленки. Потом пропал аппетит и интерес к происходящему. Не интересно. Хорошо помню странное это ощущение: кругом туманная вата, всё не очень резко – как иногда в кино. И наводить резкость не хочется. Вообще ничего не хочется. Ну, вот совершенно всё равно. В том числе и то, что делают со мной. Взрослые стали разбираться. Заподозрили отравление – мы с Витькой Козловым увлеклись, слопали целую эмалированную миску рачков. Приняли меры против отравления – сами понимаете, какие именно. Ну, и пусть. Неважно. Но на следующий день заговорили о каком-то воспалении лёгких. О двухстороннем. Усатый доктор рисовал на листике из тетради мои лёгкие и что-то там на них. А ещё через день подошла она, смертынька моя. Откуда знаю? Больно было смотреть, глаз я не открывал. Было больно и дышать, особенно выдыхать. Чуть легче становилось, когда я на выдохе смыкал связки, мычал. Кончался в груди воздух, я смолкал, его опять заглатывал. И выдыхал, подавая голос. Вроде как стонал. И тут дома зашипело: «Тиф». «Тиффф». Родители думали, я бес сознания, брежу. Но я слышал: «Мы его теряем2. «Он умирает…». Потом долго, много лет спустя, время от времени вспоминали и рассуждали – где я мог подцепить эту дрянь, когда о ней уже давно в стране забыли. А тогда…
Полусон как пришел, так и не уходил. Я не спал и не бодрствовал, И видение было одно: подаренные мне кубики из огромной коробки «Архитектор-строитель». Для фасада, брандмауэра, фронтона. Арки, капители, кариатиды. Они образуют в комнате целый город. Улицы. И едет по ним деревянная катушка от ниток. Та, из которой когда-то, очень давно, мне Мика сделал самоход. Сбоку прорезал канавку, воткнул туда спичку, обмотал резинкой. Пока резинка раскручивалась, катушка ехала по полу. Её, конечно, уже давно не было на свете. А вот – явилась в бредовый мой сон. И теперь я взглядом (при закрытых глазах) проводил её между стопкой кубиков. И ничего не получалось, всякий раз она наезжала на строение и рушила его. И я начинал всё сначала.
А папа и мама стояли у кровати, смотрели на меня. И опять: «Поздно. Мы его теряем. Он умирает…». Симерть подступала от ног к животу и груди. И как-то становилось легче, уютнее. Очень хотелось им сказать, чтобы они не расстраивались, потому что боль уходит, умирать легко и приятно. Но я мог только стонать на выдохе…
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua