Часть 56

В ТРЁХ КНИГАХ.

Книга вторая: «ВСЛУХ ПРО СЕБЯ…»

(Продолжение. Начало: «Перед романом». Книга первая: «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34»«35»«36», «37»«38», «39», «40», «41», «42»«43»«44»«45»«46», «47»«48»«49»«50» Книга вторая: «51»«52», «53»«54», «55»,)   

58/6.

 — Нет, это его же царствию не будет конца!, — прерывает монотонное авторское чтение Серый, цитируя классика, — Кончай тянуть резину своих манёвров. Хоть в этой главе мы сориентируемся в пространстве между главным твоим героем и так сблизившимися с ним другом и подругой? И вообще: почему это ты называешь его по имении и фамилии, а подружку – исключительно по фамилии? И что это за фантазии – памятник на углу Новосельской и Преображенской одесскому Гаврошу-оборванцу на табуретке, с ведром, в сурике, и прелестной стройной чистюле с этюдником перед ним?

 Называть друг друга по фамилии – школьная привычка. Глупо? Пожалуй. Хотя и на фабрике так чаще всего было, и на заводе. И в армии. Ну, а скульптурная фантазия… вообще говоря, в европейских центрах памятники лирическим героям не такая уж и редкость. В Киеве можно поклониться паликмахтеру (пардон – цилюрнику) Свириду Петровичу Голохвостому и его Проньке, рождённым пером Михаила Петровича Старицкого. А в Одессе – Пете и Гаврику Валентина Петровича Катаева. На родине Христианнейшего Ганса давным-давно никак не согреется на скале его русалочка – без хвоста и совершенно голая. Д’Артаньяном любуется не Гасконь, а Париж. Толстым и Тонким – чеховский Таганрог, а Дамой с собачкой – Ялта. Бременскими музыкантами – Бремен…

 — Кот Бегемот и Коровьев в Москве, — подсказывает Серый.

 — Кот Бегемот и Коровьев в Москве, — вторю я, — А Остап Бендер почему-то в Санкт-Ленинграде. Едва ли авторы, чья фантазия породила этих лирических героев, планировали нечто подобное. Со временем наверняка будут появляться и другие скульптурные иллюстрации. И да простит меня мой герой, если ему не предстоит такая же судьба. Но фантазируя подобным образом, я не нарушаю никаких законов. Хотя и понимаю практическую бесперспективность этой фантазии. Как говорят на Полтавщине, «Дурень думкою багатіє…». Почему бы на досуге не вообразить себе внезапное сообщение Инюрколлегии Минюста о кончине… ну, скажем, прабабушки в Греции? И о четырёх-пяти сотнях миллионов долларов – моих, единственного наследника? Чего хватило бы, среди прочего, на проект и воплощение такого памятника. А также на подкуп соответствующих должностных лиц для его установки и торжественного открытия на указанном углу. И на то, чтобы замять дело о взятке – если понадобиться. Я лично знаю одного одесского скульптора, который охотно занялся бы этим делом — подобным образом не раз и не два украсил он любимый наш город. И если давненько прервал доходное это занятие, то не по своей воле…

 — Допустим. Такой суммы может хватить. Даже и останется на то, чтобы обмыть событие. Но… опять-таки: если ещё ближе к делу?

 Куда уж ближе: завершая малярную свою эпопею, я почему-то на минуту задержался на той чёртовой табуретке. Пуркуа? Трудно сказать. Может быть, потому что вчерась, в предпоследний день суриковой моей эпопеи, была прескверная погода. Над Одессой тяжко, как-то по-медвежьи ворочалась гроза. Ясно было, что где-то на окраинах блистало и гремело, хотя в центре едва накрапывало. А ну как польёт ! Под угрозой оказывался мой и фабричный планы – нервничал. Красить-то нужно снаружи. А по мокрому какая покраска. Но есть ли бог на небе, нет ли, а слава ему – в последний день всё уладилось-наладилось, Ни тучки, ни облачка. Небо над центром синее и быть не могло. В общем, тревога поредела, по сухому красилось споро. Тем более, мог ли я не замечать, что экзотическим своим визитом я всполошил женщин и девушек трудового коллектива машинописи. И там, за оконным стеклом время от времени ели меня несколько пар самых разных глаз. Особенно одна…

 Я лихо финишировал на табуретке, переводил дыхание и рассматривал себя в свежеокрашенном обрамлении окна машбюро. Да, это был типичный уличный люмпен-оборвыш, перепачканный суриком с ног до головы. Этакий памятник одесскому Гаврошу, в канун революционного праздника возвышающийся над прохожими. Их было много. И слава создателю, им всем было не до меня. Следовало закруглиться, просто отвернуться от окна, спрыгнуть на тротуар, вернуть машинисткам эту их мебель с инвентарным номером. И поздравить персонал с наступающим праздником. Да посетить их ватер-клозет, кое-как отмыть руки. И убраться восвояси в цех, переодеться, доложить о завершении работ. Пулей – в бухгалтерию, в баню Исаковича и в ЦУМ. И однако же, ещё некоторое время я с табуретки не слазил. Что это было за оцепенение? Почему топтался на том перепачканном пьедестале и пялился на себя в окно? Вот спрыгни я тогда на землю грешную и улетучься восвояси – всё сложилось бы совсем иначе.

 Но вот в том же оконном зеркале вдруг увидел, что одно прохожее существо, всё же, обратило на меня внимание, остановилось и смотрит на меня снизу вверх. Я обернулся и остолбенел. У подножия монумента стояла и смотрела на меня снизу вверх Минкина. Ну, хорошо-хорошо: Лена. По всей видимости, она возвращалась из Грековки, элегантно придерживая этюдник. Господибожемой, какая была красота! До сих пор душевная память хранит это ощущение встречи с аккуратностью, элегантностью и чистотой. И если прохожие тут замедляли шаг и всматривались в образовавшуюся композицию, то явно не из-за меня – из-за неё. Или срабатывал резкий контраст между нами? А степень моей растерянности читатель легко определит, узнав о том, что я после истинно драматической паузы развёл руками и произнёс слова, которые и по сей день себе не прощаю: «Вот чем приходится заниматься художнику!». И стал противен самому себе…

 Как бы я сейчас по памяти охарактеризовал тогдашнее выражение её личика? Недоумение? Сочувствие? Растерянность? Горечь разочарования? Даже ужас? Пожалуй, всё это вместе. Но ярче всего… как бы это выразиться… уголки прелестных её губ опустились книзу. Да-с, брезгливость. К тому же ко всему, Лена как-то диковато и беспомощно оглядывалась по сторонам. На нас и впрямь обращали внимание. И ей было явно неловко. Топталась. Наконец-то я слез на асфальт. И Минкина отступила на полшага. Да что там, отшатнулась. Туман в груди и голове сгустился довольно быстро. И финал нелепой этой сцены, помнится, был не менее нелеп: противнейшим образом улыбаясь, я развёл руками, без единого слова взял проклятущее своё ведро. И чётко сработав «налево-кругом», ушел в машбюро …

 В помещении мне стало ясно, что пишмашперсонал заинтересовался той уличной сценой – девушки и женщины столпились у окна. А прощаясь со мной, не расходились по рабочим местам и поглядывали на улицу. Обернулся к окну и слуга ваш покорный: сначала Минкина стояла там, как вкопанная. А я поздравлял машинисток с наступающим праздником, прощался и не спешил покидать помещение. Но через несколько минут оглянулся — её за окном уже не было. Ушла своей дорогой. И мальчик, бросивший проклятую измочаленную кисть в мусорник, с ведром и лестницей отправился восвояси. О том, что творилось в его голове и душе, да вообразит сам читатель мой драгоценный, тоже ведь не первые шаги делающий по грешной этой земле и кое-что на ней повидавший…

 Плёлся я на исходную, конечно, рысью, как-нибудь. Ещё боясь отдать себе отчёт о последствиях случившегося, ощущал: спешить уже больше некуда. Но у цеха во дворе встретил Наташу-библиотекаршу. О, никогда я не был ей рад так, как в этот раз! Ко всему тому же она ещё и сказала, что я ёй нужен. Нет, определённо: частенько опуская ржавые гирьки горечи на одну из чаш душевных весов моих, небеса звонко подбрасывали на другую золотые. И впрямь можно было бы подумать, что во глубинах общего нашего макро- и моего сугубо личного микрокосма некто всесильно-добро-мудрый контролирует мои адреналиновые процессы. И систематически тыкая носом в беду, тем не менее, сейчас же уравновешивает душу праздником. Сдав замызганные мои стремянку и жуткое ведро, доложив о выполнении заказа и кое-как приведя себя в порядок, полетел я в библиотеку. Но и этот праздник вышел не без отравы: у Наташи уже сидел зачем-то Хащевацкий, молча окинувший меня ледяным взором. Показалось – что-то в его взгляде было от того, что контузило меня при встрече с Минкиной. И я присел за его спиной, полистал газеты. Событийный мир, тот самый мой оттяжной пластырь! Нисколько не отвлекаясь на мои печали и радости, печатными строчками и между ними мир шумел своё – свистело за ушами. Оказывается, например, пока я летел к финишу окраски тех чертовых окон-дверей, к соответствующему заработку и к Минкиной с Вовкой, вчерась совсем рядом также завершал свой рейс из Ленинграда самолёт ТУ-104. Та смутившая меня гроза в особенности сгустилась над одесским аэропортом. Сказано – шквалистый ветер, низкая тучность, непрерывные молнии. И при посадке самолёт врезался в землю. Прибежавшие солдаты ближайшей части спасли, кого могли. Есть жертвы, их очень много. Покалечились-погибли и дети. Навыки фантазирования и нервическая издёрганность явили между строчками информации картину катастрофы. Как она соизмерялась с тем, что только что пережито лично мною? Вроде бы – никак. Но головогрудь ныла от всего вместе – и от чертовщины суриковской встречи с Леной Минкиной, и ужаса самолётопадения при ординарной грозе, И от того, что никогда прежде подобные информации не публиковались в наших газетах. И ещё от того, что было совершенно неясно – что же мне дальше-то делать…

 А Хащеватский всё сидел перед Наташей и ко мне выразительной своей спиной. О чём они говорили – представления не имею. Слушая его, отвечая на главноинженерные вопросы, она посматривала на меня и пожимала плечами. А время шло. И солнечное сплетение подталкивало дух книзу, а чуть выше сердечко требовало устыдиться своего эгоцентризма, засасывающего в болото мелких чувств и отвлекающего от большой настоящей жизни. И я читал.

 — О чём это, интересно, ты тогда читал?

 Всяко-разно. Попалась свежая «Знамя коммунизма», орган обкома партии и облисполкома. Газета большая, формата «Правды». Четыре полосы, столько же тысячи строк. С иллюстрациями. Оказывается, вчера же в ещё неведомом мне клубе Иванова (на Молдаванке, рядом с Алексеевским рынком), завершился открытый судебный процесс, который одесситы назвали Процессом века. На углу Степовой и Иванова имело место нечто вроде массового бунта и коллективной драки с погромом и смертоубийством. Новые строчки об этом происшествии старались отвлечь от тошноты-тесноты души. «Знамя коммунизма» сообщало, что следствие завершено в рекордные строки. Да и сама ситуация била рекорды страны – в СССР уже давным-давно забыли об уличных массовых беспорядках. И вот однажды город переполнился слухами чуть ли ни о восстании на Молдаванке, дошедшими, конечно, и до меня. Шептали о возмущённых толпах, избиение милиционеров, о разгроме магазинов, галантерейной будки, аптеки и кинотеатра «Серп и молот». Да, и об антисоветских лозунгах, перевёрнутых пожарных и милицейских автомашинах. И мотоциклах. Об усмирении разбушевавшейся толпы воинскими частями по приказу самого командующего войсками округа, знаменитого генерал-полковника Бабаджаняна. И вообще – чёрт знает что. Газета, разумеется, о слухах-сплетнях не сообщала ничего, но посвятила этой теме целый подвал. Строк четыреста.

 — А… Знаю, это было на Степовой, в шестидесятом! Или в шестьдесят первом!– явно оживляется Серый, — сегодня вряд ли кто из одесситов помнит. Тем более, тогда много всего наврали. Но курсантов одесской средней школы милиции туда бросили точно. И пехотного училища с Третьей Станции Большого Фонтана – тогда ещё тоже среднего. Но разве тогда об этом давали в прессе?

 На сей раз уже реплика приятеля позволила отвлечься от магистрали и потянуть резинунул. Хотя скорее всего профессор умышленно подкинул в костерок моего рассказа этот хворост. Психолог. Да я, собственно, и не собирался подробничать здесь о газетке той. Просто – к слову, о чём писалось, о том и читал-вспоминал. К тому же помнится, это была ещё одна пилюля на сотрясённую душу, настроенческая анестезия перед лицом Наташи за спиной у главного инженера. Целебное средство — хоть немного обезболивающее. Когда пишутся это, поименованной газеты у меня, конечно, нет. Но ноябрьский тот день многое впечатал в память. О «бунте» на Молдаванке, помнится, была статья секретаря Одесского обкома партии Солдатова. Подчёркивалось, что сограждане знают цену слухам, одесским в особенности. Но что задержаных действительно было более сотни. Трое из признанных зачинщиками получили по пятнадцать лет строгого режима. Тринадцать лет дали ранее судимой местной гражданке, известной нетяжелым поведением и вроде как призывавшей «Бить ментов». Среди задержанных выявили ранее неоднократно судимых – всего 13 человек —  их признали  зачинщиками беспорядков. Три осуждённых  получили по 15 лет строго режима. Пятерых несовершеннолетних отправили в соответствующую колонию на два-три года. Были ещё сроки по десять и двенадцать лет. Об антисоветчине — ни слова; говорилось об уголовниках, пьяных хулиганах и несознательных гражданах. О том, что сняты с работы руководители районной партийной и комсомольской организаций, не обеспечивших воспитательной работы с населением. И об отрыжке старой Молдаванки, в которой ещё до революции компактно проживали пара тысяч воров и налётчиков.

 Ну, раз уж на то пошло, присовокуплю: странная по тем временам история сегодня некоторым знатокам видится серийной: в конце пятидесятых и начале оттепельных шестидесятых нечто подобное прокатилось по городам страны – правда, без подробных публикаций. Было дело в Грозном, Тбилиси и Муроме, в Литве и Молдавии. В Бийске и Краснодаре, в Сумгаите. Своеобразный рекорд цикла принадлежит Новочеркасску, где для усмирения тысячной толпы задействовались армия и стрелковое оружие – с убитыми и раненными. Некоторые нынешние политологи предлагают версию: ничего странного в том нет, мол, всё задумывалось и спровоцировалось с самого верха и направлялось против откровенно зарвавшегося Хрущёва его окружением. Во всяком случае, всего-то через два-три года безошибочно-богоподобного Никиту Сергеича его верные соратники обвинили в развале власти, в загибах-перегибах. И отправили на пенсионную дачу. Как говорилось, под охрану его от народа и народа – от него. И над страной мягко-реостатно всходила заря Леонида Ильича Брежнева. Лично. О чём я тогда не имел ни малейшего представления.

 Да господибожемой, до того ли мне было! Подумать только: родной сын победы и чужой среди чужих дома и в школе, бросивший всё что можно и пошедший к своим наобум Лазаря. Оказавшийся чем-то вроде гаврика у папы Быковного, оттаявший привычкой к дружбе с Минкиной и Свиридовым и в канун Великого Октября получивший такую контузию. А нужный зачем-то спасительнице-Наташе, упирается носом в спину Хащевацкого в фабричной библиотеке. И я с какой-то болезненной жадностью дочитал областную партийную газету до четвёртой газетной полосы включительно (культура, физкультура, спорт, гражданские «Дела» в судах, театры-кинотеатры, программа радио и ТВ), из чего почерпнул, что — гражданка Бухбиндер возбуждает дело о разводе с гражданином Лимпертом. И что дело будет слушаться в Ильичёвском райсуде десятого ноября (о, господи, запомнилось!) в десять тридцать. Мелькнуло: не пойти ли? И ещё прочиталось о том, что чемпионат этого года в классе «Б» прошел под знаком превосходства одесского футбола. Наши команды СКА и «Черноморец» — победители зональных турниров. И город возвращает прописку в высшей лиге. И я попробовал этому обрадоваться. Не вышло. Хандра. Да тут и присяжный атеист взмолится силам небесным…

 — Мистификасьон!- хрюкает учёный мой приятель.

 Мистика – мистикой, но едва я завершал истерическое своё чтение «Знамени коммунизма», как вбежала секретарша директора: Иван Гаврилович срочно требует Хащевацкого. Главный инженер заёрзал, встал и дематериализовался, на прощание одарив меня брезгливым взглядом. И я без колебаний занял посадочное место, ещё хранящее его тепло. Наташа закатила прелестные свои очи к потолку, вернула их в нормальную позицию, улыбнулась приветливо и шумно выдохнула — вроде как избавилась от нелёгкой и несвоей ноши. И давала мне это понять без дополнительных комментариев. Сдуру я поинтересовался темой и идеей их собеседования. Но она опять бросила взгляд по орбите предельно вверх и на меня – и пожала плечами. А нужен я ей был потому, что уже назначены дни-часы собрания первичной нашей комсомольской организации, где мне и Сашке Краснеру судьба вступить в ВЛКСМ вообще и в ЛКСМУ в частности. А ещё через день состоится (как раз в момент слушания «Дела» о разводе гражданки Бухбиндер с гражданином Лимпертом) заседание бюро райкома, на котором вручаются соответствующие удостоверения. И сегодня же нужны фотографии три на два сантиметра.

 Я любовался библиотекаршей-комсоргшей, мало вслушиваясь в суть её монолога и ощущая некоторое душевное облегчение. Хотя и не удержался от вопроса по существу – вероятно, исключительно из желания поддержать разговор. По уставу союза первичная организация могла меня принять в ряды. Но могла ведь и не принять. А комсомольский билет уже будет выписан по всей форме. С фотографией. Красивая собеседница одарила меня пристальным взглядом сквозь ресницы: партия, мол, ориентирует ЦК ВЛКСМ на вовлечение в молодёжный союз как можно больше ребят и девчат. И если с кем-то «Что не так», то с ними и должна работать первичка – вместе с парторганизацией. Так что всё правильно. И по этому делу у меня больше вопросов не было. А уходить не хотелось. И она вроде никуда не торопилась. Интересно – через сколько времени я тогда вдруг вспомнил о своей беде-контузии? Кажется, не скоро. Впрочем, никогда этого и не забывал. И потому мне так не сложно сейчас поведать об этом приятелю-профессору – со всем миром заодно…

(Продолжение следует…)

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать