В ТРЁХ КНИГАХ.
Книга вторая: «ВСЛУХ ПРО СЕБЯ…»
(Продолжение. Начало: «Перед романом». Книга первая: «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34», «35», «36», «37», «38», «39», «40», «41», «42», «43», «44», «45», «46», «47», «48», «49», «50» Книга вторая: «51», «52», «53», «54»)
Глава 57/5.
— Постой-постой! А Минкина? Да-да, Минкина с который ты, если можно так выразиться, учился, и в средней школе и в художке? И что-то вроде света в конце того твоего туннеля? А соученик по восьмому классу Володька Свиридов, сын военмора с Северного флота, сразу же обративший на себя позитивное внимание школьной элиты – чего тебе не удалось за восемь школьных лет? Насколько понял читатель, вы же тогда сошлись и поприятельствовали крепко-накрепко. Едва ли нужно подробное напоминание и о том, что своей властью Свиридов-старший помог некоему восьмикласснику одолеть возрастной ценз при переходе из школяров в рабочие. Ты уже успел поведать, и довольно красочно, о разнице жития твоего в сто восемнадцатой и художественной школах, о ясности путевыбора художественного училища после восьмого класса. Вряд ли не обратил внимание хороший читатель и на загадочную туманность, всё более сгущающуюся в твоей семье. И на чудесную вашу компанию «Минкина, Свиридов и Ты». Она рисовала Володю, его папу-маму, готовилась с тобой поступать в Грековку. А поступила без тебя: ты не пошел с ней на экзамены, а она за тобой – на фабрику. Что, конечно, не упростило ваши отношения, а Володьку ещё больше к тебе привязало. Но вы встречались-общались, бывали у них в гостях. Зачем автору читательские догадки по этому поводу? Вряд ли воздерживаешься от рассказа о них исключительно по забывчивости. Ведь верно? Ведь правильно?
Незабываемое, конечно же, нельзя забыть. Тем более, и тут Верховный Драматург поиграл с героем моим, как кошка с мышкой. И в полном соответствии с теми законами сценического и экранного творчества, знание и соблюдение которых демонстрирует всю жизнь лично мне. Ну, в смысле — если оружие и всё такое прочее появляется в первом акте, то так или иначе рано или поздно непременно обязано сработать и замкнуть композицию. Правда, инициативу этого законодательства снобы приписывают Антону Павловичу Чехову и Владимиру Ивановичу НемировичуДанченко. Но со временем и по мере постижения предмета я замечал, что несколько раньше, за пару-тройку тысяч лет до Человека без Селезёнки, об этом догадывались Плавт и Аристофан. В общем – дело давнее и я бы сказал – проверенное веками, — если бы сам Чехов иногда закона этого не нарушал. Как, впрочем, и другие великие вовсе не всегда следовали своим рекомендациями. И веками же их поклонники просто не обращали на это внимания.
Серый никогда не протирал штаны на кафедре психологии. Но практикум этой науки проходил с детства – на пересыпьском факультете. Да и в дальнейшем – в различных временах суток и года на улицах и переулках неповторимого нашего города. И потому уже давно кое-что понимает в происходящем с людьми, внутри гомо сапиенс и между ними. Раскусил он и эту мою «Забывчивость». Да-с, милый читатель, вынужден признать: в новой книге потянул я резину с Минкиной и Свиридовым, как замедляет плохой прыгун в длину, в разбеге приближаясь к заветной планке и подбирая толчковую ногу. Нет-нет, ничего я не забыл. И мог ли сомневаться в том, что — рано или поздно, а доложить придётся. Но как! Вот я и маневрировал. И однако же, была не была и – где моя не пропадала.
…Сначала Минкина вообще не очень-то верила в серьёзность моего решения о фабрике. Ну, о том, чтобы подаваться в пролетарии. Думала – так, дурака валяю. За чаепитием её мамаша посмеивалась: какой из тебя пролетарий! А вот на художника, мол, похож. Вовка, лучше всех зная о серьёзности моих намерений (просил своего отца пособить), при встречах на сей счёт не высказывался и пожимал плечами. А когда подружка поверила ещё и в отказ от Грековки – занервничала и топала ножкой в белой туфельке. К тому моменту троица наша крепко сблизилась: встречались на хорошеньких прогулках и этюдах. Гостили и угощались, рисовали друг друга, Володьку и родителей. Ко мне я их не водил, поскольку и сам уже возвращался домой неохотно и почти исключительно на ночлег. О чём уже и здесь намекнул, да и подробностей о домашнем том вакууме в книге первой сказано предостаточно. Он и далее не менял того, что физики между собой называют числом Кнудсена. С ребятами я на сей счёт не откровенничал, а они меня и особенно не расспрашивали, хотя явно недоумевали. И Минкина, и Свиридовы много хорошего слышали про единоутробного моего папашу и считала семью эту прилично-солидной. И размышляя о моём самоотчуждении от дома и поступлении в рабочие, подружка всё больше подозревала во мне человека странного. Это и интересовало, и немного… как бы это сказать, пугало. А перенос училища «на через год» разрушала привычные планы. Она даже пустила слезу. А вот Володя горячо одобрил этот мой фортель. И даже сказал, что завидует. Хотя и так было ясно его одобрение – иначе с какой же стати он стал бы просить Свиридова-старшего определить меня на фабрику. Его родители за чайными нашими посиделками не касались этой темы, но посматривали на меня с откровенным любопытством. Свиридова-мама была членом родительского комитета нашего класса – можно ли было сомневаться в том, что она слышала там обо мне. Но когда разговор заходил о классной элите, в котором сыну-отличнику было суждено продолжать учёбу, уголки губ своих опускала как-то брезгливо. А однажды, после гневной филиппики Минкиной в мой адрес, вдруг сказала, что я — молодец.
Вскорости, впрочем, подруга утихомирилась и не развивала больше этой темы. Тем более, я убедил её в том, что не гвозди забивать, не гайки вертеть и не таскать тяжести иду на фабрику. А буду вполне по профилю выполнять высокохудожественную работу – украшать родной город монументальной графикой. Что в будущем году зачтётся при поступлении в Грековку. Эта информация её заинтересовала и обрадовала. Хотя мне, как и ей, отличным выпускникам художки, ничего больше не требовалось для поступления вне конкурса. Развеселил её и тезис о том, что буду честно зарабатывать на хлеб, а также на наше посещение кино, театра и молодёжного кафе «Алые паруса» на Дерибасовской и Карла Маркса. При прогулках я обращал её высокое внимание на идейное и прочее оформление улиц и площадей, и уверял в том, что давно чувствую призвание к монументалистике. И что меня просто душит теснота учебных наших набросков, эскизов и этюдов. И что она очень скоро будет мною гордиться…
В общем, заливался я курским соловьём, и разряжал атмосферу, как мог. Иногда у неё в гостях я заставал Володю. После того живописного подвала это был праздник: мы пили чай с вареньем и домашними пряниками (кофе был ещё не в моде), балагурили или отправлялись на прогулку. Заставал я её и у Свиридовых, когда опять всё шло по кругу. Было очевидно, что Свиридовым она нравится. Увы, фабричность дозволяла такие визиты изредка — по вечерам или в воскресенье. Потому что в светлые те времена выходной день был в неделю один, остальные – рабочие, для меня в самом прямом смысле слова. В общем, встречались всё реже. Минкина просила показать ей живописный наш цех и мастеров. Я, конечно, отказывался под любым предлогом. Ещё не хватало познакомить её с Папой Быковным и тем подвалом. Со временем, после моего возвращения на Преображенскую (помните – совсем рядом со школой), иногда ко мне во двор живописного флигеля заходил Володька, вызывал меня для общения. Так совпадало что именно при его визитах выносили и вывозили готовую нашу монументальную продукцию. И Свиридов с неподдельным интересом рассматривал её. Одобрял. Ему всё это очень нравилось. Однажды он пришел с Минкиной – как всегда, изящной и нарядной. Слава всевышнему, в этот день я – в обеденный перерыв, — должен был выступать в Красном Уголке перед такими же, как сам, готовящимся в ВЛКСМ, об уставе и истории молодёжного союза. И потому был не в перепачканной робе, а в приличном облачении.
В общем, она уже не ворчала по поводу перемены социального моего статуса. Володька на сей счёт, я догадывался, тоже кое в чём её убедил. Он вообще как-то сразу стал для неё убедительнее меня, хоть и был менее разговорчивым. К тому же оба они в сам цех не заходили – ничего не знали о табличках типа «Гл. инженер», «Посторонним вход запрещён» и «За курение – под суд!». Для обоих я пока оставался не гавриком на побегушках у подвального пахана и не подмастерьем у потоптанных жизнью кустарей. Позиционировался активным участником формирования облика города. При подобном случае познакомил их с Краснером. И, подмигнув Сашке, экспромтом наплёл: мы с ним образовали некую авангардную оппозицию старикам-консерваторам с раньшего времени. Мол, нас прижимают на худсовете, не принимают эскизы и клеймят модернистами. Но стоим на своём, предлагаем более современные эскизы плакатов — при поддержке комсомольской организации. Да и завкадрами-парторг, дескать, нам симпатизирует. Хотя никакого худсовета у нас на фабрике не было, а все крупноформатные произведения утверждал городской худсовет, эскизы для которого готовили именно старые мастера. Изобразительное творчество для улиц, проспектов, бульваров и площадей, должен заметить и замечаю – к воспеваемому здесь моменту было исторически сложившимся государственным делом. С того самого октября-17, навстречу годовщине которого по этим строчкам топает мой герой, распорядители кредитов экономили на чём угодно, даже на хлебе насущном для народа, но только не на агитации и пропаганде. Касалось это прежде всего монументалистики. Её история – солидная часть истории ВКП(б), РКП (б), КПСС и СССР. С этой точки зрения моё прямое попадание в подвал – личное присоединение к истории и само по себе исторический факт. Опять-таки, почему в дальнейшем мне не удавалось добиться создания истории этого процесса в такой колыбели революции на Юго-западе, как Одесса, где могли звучать имена молодых, а в дальнейшем всемирно знаменитых писателей и художников, — долго я понять не мог. Ещё фабричным учеником я бился башкой о стену, призывая развернуть такую работу. Что вполне совпадало с официальным курсом и работало на принятую идеологию. Я воображал несусветную славу на этом поприще, но понять пробуксовку и сопротивление сверху ещё не мог. И об этом позднее. Пока же подчеркну, что и эта глава, авторски-биографическая по сути, историографическая для куда более масштабного явления. Чтение серьёзных книг и журналов наводило меня в начале шестидесятых на самые разные мысли-ассоциации. Да, мир огромен, но огромное складывается из очень большого, большое – из малого. Малое – из мелкого. И мельчайшего. Те же тела, клетки и составляющие их атомы, в миллионы раз меньшие, чем клетки. А внутри атома – ядро и электроны…
— Точнее, электронное облако!
Серый – учёный человек, точность любит. Ну, конечно, облако. Электронное. Так ведь и в ядре – эти самые… как их, бишь… протоны и нейтроны. Делить – не переделить. Хотя из журналов «Знание сила» и «Наука и жизнь» я знал: ещё в античной древности учёные догадывались о том, что всё сущее состоит из малых, маленьких и мельчайших частиц. Этой физикой, правда, в ту старину занимались философы. И рассуждая чисто-философски, Демокрит упёрся в некую абсолютно малую, окончательную частицу. И вполне логично назвал её атомом – то есть, неделимым. На тот исторический момент и это было – хлеб. Ему, бедному, не довелось дожить до демократизации нашей науки, когда каждый троечник знает, что и атом делим. В истории, в идеологии, в политике та же карусель. И мельчайшие – не последние. Это прозвучит нескромно, но убеждён: без понимания ситуаций, которые теснили и вытеснили меня, маленького человечка, из неполной средней школы в пятидесятые и начале шестидесятых, нынешнее положение в образовательной сфере и холостой ход реформы образования понять непросто. Разумеется, такое понимание – не единственная необходимость для разрешения кризиса. Но тем не менее – существенный момент. С этой точки зрения приход в восьмой класс нашей школы Свиридова-младшего и его неприятие симпатизирующей ему классной элите – тоже исторический факт. Как и назначение тогда же высокопрофессионального военмора, капитана первого ранга Свиридова-старшего начальником областного управления бытового обслуживания населения – тоже. Как иоё попадание в Живописный цех, а цеха – под руководство полковника-танкиста в отставке Фадеева Василия Александровича. Таких фронтовиков, как он, Хрущёв уволил из армии числом… в миллион двести тысяч – разве не история страны? Равно как и их трудоустройство. И производство бывшего командира овидиопольского районного партизанского отряда Илюхина Ивана Гавриловича директором многолоскутной фабрики «Трудпобут» — не менее яркий катализатор эпохи оттепели, чем стихи Евтушенко и Рождественского в Политехническом музее и журнале «Юность». В сущности, автобиография любого современника катализирует состояние страны, народа, общества и государства. Просто не все земляне пишут свои биографии и не все написанные биографии становятся общим достоянием. Сказать, что вот, пишу потому, что убеждён в историческом спросе на эти, предшествующие и последующие строки, не могу. Не убеждён. Просто у писателя нет иного выхода. Остальным в этом плане много проще.
Само собой, в описываемое время менее всего я думал об историчности собственной персоны. Хотя сейчас кажется, что как-то смутновато ощущал себя тогда в историческом контексте – почему и проявлял странноватый для многих окружающих интерес к динамике общенародного и международного пространства. Школа – школой, подвал – подвалом, Минкина – Минкиной, а мир жил своей энергичной и не менее интересной для меня жизнью. В шестьдесят первом, только вообразите, построена берлинская стена – между Берлином и Берлином. Наглухо. А США вводит жесткие санкции против острова Свободы – Кубы. Да, землянин проник в космос, это было общеизвестно. Но другой сын человеческий, наоборот, тогда же погрузился в Мариинскую впадину – на десять километров и девятьсот с гаком метров от уровня моря! И вышел на работу первый в мире неживой рабочий – промышленный робот. А что я должен был чувствовать, когда при очередном столкновении с обывательской мелочностью и пошлостью вдруг читал о «Венере-1», советской автоматической межпланетной (!) станцией, в шестьдесят первом пролетевшей… ну, не над поверхностью Венеры, а всё же на довольно близком от неё расстоянии. И тут же – об испытании ядерной царь-бомбы в пятьдесят мегатонн. Минкина с интересом принимала от меня подобные сообщения, хотя вполне могла обзавестись ими и сама. Свиридов-младший о подобном узнавал одновременно со мной или даже чуть раньше.
— Вот-вот! Давай про подружку и друга! В конце концов, об этом не прочтешь в старинных подшивках. Да не ускользнёт оно от истории…
И опять, и снова: Фатум Судьбович, великий и коварный соавтор этой трагикомедии, изначально в одном из актов закладывал крутой поворот темы, для чего уже включил в декорационно-бутафорный пласт сей пьесы ведро с мерзейшим суриком, лестницу-стремянку, здоровенную малярную кисть и десяток бюро машинописи всё той же системы «Трудпобута», разбросанных по центру города. И мою ностальгию по недавним частым встречам с Минкиной, которых уже в относительно самостоятельной жизни мне так часто не хватало. Как уже сказано, при исполнении обязанностей мне полагалось находиться — согласно святого-нерушимого законодательства – с восьми утра и до полудня. На деле же в цеху и по его делам занят я был допоздна. Были и ночные работы – разметка легкоатлетической эстафеты по мостовым, посвящённой Великому Октябрю, например. Собственно, работал я, как и все взрослые живописцы. Хотя и за иную плату, конечно. При всём их неожиданном своеобразии, мастера эти отдавались работе и никогда не спешили домой. Может быть, потому что зарабатывали весьма прилично и помимо выписываемых Мартой нарядов. А может быть, ещё и потому, что ничего другого в их жизни по-настоящему уже не осталось, окромя этих красок и кистей, холстов, подрамников и этой чёртовой клееварки, которая у меня всегда подгорала. И за что мне изрядно нагорало. По крайней мере, мне иногда казалось, что это и есть вся их жизнь. И пот холодный прошибал при мысли о том, что и у меня всё может сложиться таким образом. Ведь они же когда-то тоже мечтали о другом, в иное верили, иные надежды простирали крылья над их головами.
— Между прочим, вопрос автору-герою: так ли уж это Ничего – в некотором роде формировать облик почти миллионного города, украшать исконный культурный центр юго-запада огромной страны? Сам ведь говорил: своего рода выставка. Да ещё и какая — с гарантией массовой посещаемости!
Ну, как сказать… Охотно опять отложу рассказ о Минкиной и Свиридове. Всё ведь относительно. И это – тоже. Серый, конечно, и тут ухватывает ассоциалку. Но односторонне. Оно конечно, если бы моё знакомство с вопросом не простиралось дальше этой общегородской экспозиции произведений мастеров «Живописного цеха», у нас и разговор не зашел бы в сии удушливые дебри. Чем плохо, прогуливаясь по городу с подругой и Володькой, тыкать кругом пальцами – это, мол, я рисовал, а это – мои коллеги. Что, собственно говоря, я потом и делал, порой гиперболизируя свой личный вклад в коллективное творчество. Был грех. Оно конечно, как и всякий нормальный горожанин, я с первых шагов по городу был постоянным посетителем этой выставки – любовался её экспонатами, и даже учился по ним читать. Хотя и не придавал этому особое значение. Но тут две личностные поправки. Во-первых, занимаясь в художке, я очень рано и постоянно посещал экспозиции Изо в музеях и выставочных залах. Это были выставки в самом прямом смысле слова. А после восьмого класса из случайных потребителей уличной продукции неведомых живописцев я вдруг оказался среди них. И продукция той подвальной творческой кухни оказалась разительно непохожа на её поваров.
Выставка? Да, пожалуй. Но явление это заведомо безвернисажное. По существующей инструкции, установка нашей крупноформатной продукции на улицах и площадях должна была производится в безлюдное или малолюдное время суток – о шумном открытии и речи быть не могло. Да и посетителей тут хоть и намного больше, чем на самой престижном вернисаже, люди это случайные, прохожие, и не имеют обыкновения задерживаться даже у самых талантливых экспонирующихся произведений. А последние не аннотированы и не подписаны. Так что, все мы, таким образом, «Неизвестные художники ХХ-го века».
Еще один момент смущал меня в этом смысле довольно долго. Не очень ловко сейчас об этом вспоминать, ибо речь о некой сопливой предрассудочности – прекрасной, может быть, но ныне неудобной. Впрочем, что было – то было. Штука в том, что изучая историю искусств с большим аппетитом, я почему-то (почему?!) отождествлял лирических героев произведений больших художников с ними самим. Ещё пятилетки и пятилетки отделяли меня от ниагары публикаций о недостатках и пороках бессмертных в их реальной жизни. И Василий Суриков, Илья Репин, Валентин Серов и Виктор Васнецов мне представлялись людьми ещё и гордыми, честными-порядочными-благородными и очень красивыми. Почему-то и каким-то образом жизнь долго держала меня на огромной дистанции от своей правды и на сей счёт. Ну, в конце концов, любые очки не вечны – в том числе и розовые. Но какие-то пакостные подробности жития больших творцов в моём понимании не делали их бездарными и глупыми. Делали их просто живыми людьми, с чем тоже душа не сразу примирилась. Но там и тогда, но в подвале на Трираспольской и во флигеле на Преображенской я никак не мог понять — почему мастеровитые эти таланты упорно не желали хоть как-то походить на героев своих произведений. Последние были так просты, правильны, современны, ярки и по-своему изящны (хотя и несколько старомодны), а их изобразители – наоборот. Их кисти срабатывали настоящее искусство монументальной графики, правда которого была мне так близка и симпатична. В отличие от правды той подвальной жизни, при вдыхании которой першило в горле, тошнило и кружилась голова. Мастерски выдававшие на гора плакатную урбанистику, как бы нарочно общались живописцы между собой совершенно иным способом – тем и упиваясь. Порой казалось, переутомлённые настоящей гармонией своей продукции, они как бы отводят душу такими матюками, каких и в праздник на улице не услышишь.
Эта самоупоенная нечистая болтовня о правительствах, власти и женщинах, приблатнённая интонация и подчёркнутое неряшество в одежде – ну, никак у меня не вязались с такой высокой миссией. Приносило ли им это удовлетворительную радость или даже счастье? Никто из них не производил впечатление людей счастливых и самореализовавшихся. Ни одна сатана. А то, что не жаловались на жизнь, относил я на счёт худшего пережитого в детстве-отрочестве-юности, выхода со всеми потерями из недавней мировой бойни заживо – и то слава создателю. Есть и у автора этих строк такое эффективное утешение: «Всё могло быть гораздо хуже». Тогда я ещё не знал симптоматики комплекса неполноценности: в россказнях их редкие прорывы в прошлое вызывали образы знаменитых ныне художников, с которыми вроде как начинали. Читая в газете о лауреатстве того или иного творца, Папа Быковный тут же поджимал губу и сплёвывал: «Я его в училище цукал!». Это значит – унижал, заставлять служить себе. Интонационно улавливались в этих воспоминаниях раздраженность и обида. На кого? Ведь ясно было, что те их друзья-товарищи, которые стали очень большими художниками, в их выпадении в подвал не виноваты. Но разошлись, ох, разошлись их пути-дороги. И те, я знал, участвовали совсем в других выставках. И получали совсем другие премии. Эти живописцы сетовали, злобствовали. Неприличествовали. Ворчали. Словом, такая перспектива лично меня не вдохновляла.
— Ну, хорошо. Ладно. Допустим. А причём тут машинописные бюро, ведро сурика, измочаленная кисть и лестница-стремянка в этом жутком сурике? Ты это всё повесил в первом акте настоящей главы. Не забыл?
На Страшном суде не забуду. Хотя тоже как-то инстинктивно тяну резину. Та бутафория в декорации, на которую лирический мой герой тогда возложил огромные надежды, сработала аварийно. Чтобы не сказать – катастрофически. Теперь кажется, что всевышний драматург и сценограф тогда всерьёз заботился о моей подготовке к будущей жизни – не только к литературно-сценической, но и к грубо-реальной. В детстве из-под стола я слышал, как папашу моего будущего ещё при царе-батюшке учили плавать. Как бы случайно спихивали с шаланды. Вообще говоря, в изучаемой мною педагогической науке ни о чём подобном не сказано. Но знаю: плавал мой отец очень хорошо…
И благословенна та бутафория, и проклята лично мною почти одновременно – в годовщину великой революции. Отмечать праздник мне предстояло более чем своеобразно. Само событие тогда было для меня свято и непреложно – сколько жил на свете, столько вовлекался взрослыми в подготовку к нему и в него самого, в его парад и демонстрацию, в его песни, тосты и закуски. Тут довольно долго никаких сомнений и вопросов не было — ну, не спрашивал же я, почему вообще живу, дышу воздухом и пью воду. Это было нечто само собой разумеющееся. Но осенью шестьдесят первого дело обстояло совершенно особенным образом. Недоумений и обит меньше стало, но теперь у меня были Минкина и Володька Свиридов. Подружку дата эта не будоражила, по всему видать, дома у неё большого значения октябрьским праздникам не придавалось. У Свиридовых же готовились к такому вечеру, званы были солидные гости и я с подругой. Что несколько усложняло мой замысел встречи сорок четвёртой революционной годовщины. Потому что предстояла получка весьма серьёзной суммы. И я хотел их обоих позвать…да-да, в ресторан «Театральный» на Преображенской – в предпраздничном оформлении которого я также принял участие. Ту «Аврору» из пенопласта, надвигающуюся из центральной витрины заведения, сработал лично я – по собственному эскизу и с благословения директора ресторана Дмитрия Николаевича Порудеева, человека весьма известного. Так и сказал: надумаешь – позвони лично мне. И дал новинку – визитную карточку, о чём раньше я знал только из зарубежного кино.
А ведро с краской, стремянка и здоровенная кисть были пропусками в праздник души, в именины сердца. Со мной, одуревшим от непостижимых ситуаций дома, в школе и на работе, сядут за чистой белой скатертью с заутюженными складками, нарядными закусочками и чистого серебра горлышком «Советского шампанского», посланные судьбой два близких красивых, умных и удачливых человека, прекрасно относящиеся ко мне. И в честь дорого праздника будут вручены – ей цветы и набор китайских кистей-колонков из художественного салона, а ему – огромная книга с замечательными иллюстрациями «Североморцы», купленной в «Политиздате».
— Да говори ты, чёрт, о ведре и лестнице! Чего тянешь?
Да дело не совсем в этих аксессуарах. Вернее, не только в них. Хотя и в них тоже. Главное, идя навстречу государственному и всенародному празднику, я был представлен к премии и получил заказ. О премии мне шепнула комсоргша: директор меня вписал в список премируемых, главный инженер вычеркнул. Парторг доложил об этом Илюхину. И Иван Гаврилович вернул бумагу из бухгалтерии, вписал меня в этот реестр ещё раз, вдвое увеличив премиальную сумму. Наташа от души смеялась. А я, очень маленький на фабрике человек, всё больше осознавал, что, таким образом, опять колом торчу между директором и Хащеватским. Отношение к чему было двойственным: и смешило, и тревожило. От главного инженера многое зависело, а мне на фабрике следовало продержаться не менее года – до следующих вступительных экзаменов в Грековку. Между тем, поговаривали – Иван Гаврилович чувствует себя неважно, сказывается пройденное. И что главный явно метит на его место.
Что же до заказа, сам по себе он был бесконечно далёк от работы по профилю: нужно было к празднику окрасить двери и окна тех самых машбюро, которые дислоцировались по всему центру города. За что занаряживалась полукруглая сумма оплаты. А поручалось высокое это художество мне и Краснеру. Нам предстояло поделить город на две равные части и за парочку дней-вечеров обновить те самые двери-окна, а также ставни и ролеты, за которыми рокочут женщины и девушки-машинистки. Неплохо закрутил небесный драматург сюжетец – верно? Так мало того: не успели мы с Сашкой отработать сферы влияния и маршруты, как его вдруг свалила некая хвороба – в одночасье, с вечера до утра. Утром забежавшая на минуточку его мама сообщила о громадной температуре, рвоте и адской боли в животе. Его увезла в больницу карета «Скорой помощи» и ни о каких окнах-дверях уже не могло быть и речи. Но поскольку наряды уже выписаны, мудрец Фадеев предложил никем Сашку не заменять, а мне собраться-поднапрячься и всё сделать самому. Краснер по выздоровлению получит в кассе свою долю и вернёт её реальному исполнителю. Работёнка, конечно, предстояла ещё та. Но и заработок светил более чем солидный. Я прикидывал: давно присмотренный в универмаге черный костюм (невиданный фасон, широкие лацканы и… одна пуговица) чёрные же туфли, подарки подружке и Вовке. И столик в «Театральном». В купе с зарплатой и премией что-то ещё должно было остаться на прожитьё до следующей получки. Краснеру я, конечно, сочувствовал от души. И проведал в больнице уже при отсутствии у него червеобразного отростка слепой кишки. Были рады друг другу и обо всём договорились. И наступили мои развесёлые дни шатания по прелестным осенним улицам — с теми самыми суриковым ведром, лестницей и кистью. Согласно плану, посещал машинописные бюро – первоэтажные уютные комнаты с уличными входами и звукопоглощающими стенами-потолками. Они были совершенно одинаковыми: в каждой мерно стрекотали Tettigoniidae перед очень стройными машинистками. Грациозная эта осанка, как выяснилось, в профессии была обязательна. И ещё: почему-то сотрудницы были или весьма пожилыми, или совсем юными. И те, и другие, принимали меня приветливо и выражали готовность содействовать. Так в машбюро на углу Новосельской и Преображенской дверь и окно оказались очень низкими – лестница не понадобилась, девчата вынесли мне табуретку, с каковой я и дотягивался до верха рам.
К этому историческому моменту я уже почти весь был в этом чёртовом сурике. И руки-рукава, и ноги-брюки-ботинки. И кепка с головой. А вы знаете, что это такое – сурик? По науке это чудесный и очень редкий минерал. В энциклопедии вы прочтёте: «Оксид свинца с формулой Pb₃O₄». Мало того, «Сингония тетрагональная дитетрагонально-диперамидальный вид симметрии. Цвет яркий кирпично-красный. Твёрдость 2-3. Непрозрачен. Излом землистый». А? Звучит? К тому же не подвержен коррозии – если не использовать по ржавому металлу. Ну, просто прелесть. И на третий день малярских моих локомоций я уже смотрел на этот сурик, как красноармеец на вошь. А после случившегося я его просто ненавидел. Люто.
— А что, собственно, случилось? Можно узнать, наконец…
Ну, вообразите: стою я на этой машинописной табуретке. На том самом углу Новосельского и Преображенской. Теперь думается, хорошо бы там установить такой памятник. Скульптуру. Мальчик четырнадцати с лишним лет, глазастый и вихрастый. В кепке и комбинезоне, весь в сурике. С таким же ведром и громадной кистью. И явно растерявшийся. А перед ним – девочка, младше на код. Стройная, красивая, аккуратно-ухоженная. С прелестным этюдником и испуганно-брезгливым личиком…
…Это был последний объект моей красильни. И ни о чём другом уже не мечталось, как только об избавлении от перепачканной одежды, метании измятого-изгаженного ведра в мусорник – непременно с размаху, через голову и с измочаленной кистью заодно. О марше-броске в знаменитую баню Исаковича. И немедленно в кассу, за моральным возмещением потерь в виде суммы прописью по нарядам. И в новый универмаг на Пушкинской, где на втором этаже меня ждут тот самый чёрный костюм и туфли. Ну, и о красном дне календаря, когда я (я!) поведу двух благополучнейших людей мира сего в ресторан «Театральный». Это – днём, так как на вечер мы приглашены к Свиридовым…
— Ну, и…
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua