Часть 47

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34»«35»«36», «37»«38», «39», «40», «41», «42»«43»«44»«45», «46») 

49.

 Ну-с, как вам эта копия тушью на моей кальке с общеисторического чертежа, а? Нет, кроме шуток: уж согласно всё это Книге Судеб ли, сработка ли генератора случайных обстоятельств, а только за точность копировщик ручается — поворот выходил довольно крутой и на душе немного теплело. Улавливался некий пеленг надежды, фокусировавший мысли – соответственно, часто отвлекавший их от негатива. Тем не менее, не гасла привычка самовосприятия в отечественном и мировом контексте. Умозрительность лирического моего героя была весьма существенной, но не всепоглощающей. — круг его горячих интересов неизменно включал двор, дом, квартиру и соседей, брата, сестру и родственников-знакомых, школу у Привозной и Книжного переулка со всем её содержимым. В этом поле зрения-слуха-осязания органолептики по-прежнему присутствовали город, страна, субконтинент и мир. Да-с, ни много, ни мало. И вот, будь мой герой в миропонимании своём склонен к графической схематизации, в замкнутой кривой наблюдаемого им появилась бы, за счёт некоторого сокращения остальных, новая часть этой окружности, ограниченная двумя радиусами – только без замыкающей дуги. Попросту – сектор Одесской государственной школы при художественном училище имени Митрофана Грекова. А в нём — Лена Минкина, Неля и Нина Зайцевы, Саша Токарев, Бережная, Сима Пельц и другие новые знакомые ученики-ученицы «Художки», директор Горб и его жена-историк искусства, нелюбимая ею директорская секретарь-красавица и преподаватели-художники.

 В общем-то, сектор, как сектор, хоть и новый. Но было и принципиальное отличие. Остальные, согласно школярской геометрии, ограничивались дугой, соединяющей оба расходящиеся лучом радиуса и вписывающейся в круг. А этот сектор как-то сразу представился мне ничем не ограниченным. И очень даже наоборот: от центра лучеподобно уходящим за пределы моего круга – в неведомые дали. В будущее. Более того, и внутри замкнутой этой кривой разграничивался он с другими секторами как-то зыбко, почти ничем от них не ограждаясь. И это ощущение настраивало… как бы это выразиться… странно-волнительно. Отсутствие той дужки и прорвавшиеся от центра за круг радиусы похожи были на выход. Или, может быть, даже вход совсем в другой круг…

 Между тем, появление в жизненном кругу моей нового и странного сектора оставалось почти незамеченным дома, в школе и в мире. До того, как факт моей встречи с профессиональным искусством заинтересует общедоступную энциклопедию, оставалось, ни много, ни мало, более полувека. И почти всё шло всё тем же чередом. Некий ген гражданина внятно подталкивал к государственной и общественной арене. Газеты-журналы, радио и ТВ неизменно навязывали фоновый декор жизни, на котором детализировалась повседневность. Да, посетив впервые «Художку», маленький горожанин ступил совсем на другую стезю, чем та, привычная с первого класса. И тут же, сию минуту влюбился в новую жизнь и новую соученицу. Но случайно ли его дневник не заполучил об этом ни слова. А вот современные этому события иного сорта и масштаба системно ложились на те страницы. Как птенец в гнезде, он по-прежнему вертел глазастой и ушастой стриженной «под ноль» головой, запасаясь иной информацией. Большой мир привлекал большими событиями и частой их сменой.

 Во дворе заговорили об американской выставке в СССР. Это было странно: американская – в Москве! В Сокольниках! Чертовщина какая-то. Что они могли там показать? Как вешают негров за ноги куклуксклановцы и как их солдаты в рогатых пилотках обходятся с корейскими девчатами? Но приехали оттуда Шабсовичи – выставка оказалась замечательно роскошной. Они привезли иллюстрированные журналы со странными крылатыми автомобилями. И пили там заокеанскую сладкую газировку цвета кофе с вишней. Да что там какие-то Шабсовичи! Сам Хрущёв посетил эту выставку и там задушевно беседовал с вице-президентом США. Встречу эту называли так: «Кухонные дебаты». Как выяснилось, она имела место в выставочном павильоне, демонстрировавшем импортный кухонный интерьер, насыщенный бытовой техникой и соответствующий мебелью. В истории до сих пор тот эпизод в верхах так и значится: «Кухонные дебаты». Хрущёв не придумал ничего умнее, чем спорить с Никсоном о преимуществах социализма. Ну, поколебал ли первый секретарь ЦК КПСС вице-президента США в его симпатиях и убеждениях, нет ли, тогда сказать было трудно. Но пошли кругом разговоры о потеплении международных отношений. И что атомной войны не будет. А до Карибского кризиса, едва не порвавшего подвеску Домоклова меча над миром, оставались ещё пара лет.

 СМИ приносили радостные вести. Жилищное строительство в стране до того было единичным и долгим – теперь становилось массовым. В «Правде» я читал о том, что к началу шестидесятых жилфонд СССР увеличится с шестисот сорока до миллиарда ста восьмидесяти четырёх квадратных метров площади. И что, таким чином, полста миллионов наших сограждан коренным образом улучшат условия своего быта. Надеюсь, разумный читатель не спросит — почему сия информация тогда не завернула мысль мою в логические закрома и не пополнилась там простейшим подсчётом в столбик: пятьдесят миллионов победителей уже третью пятилетку после великой победы живут в плохих условиях. И нуждаются в их улучшении. Полагаю, причин того моего «Не» несколько. Дело даже не в тогдашнем отсутствии личного знакомства с Джоном Непером и его «Логистическим искусством». Той самой книгой, которая чётко разделила лестницу элементарных подсчётов на низшие (сложение и вычитание) и следующие ступени (умножение и деление). Не толкуя уже о возведение в степень и извлечение корней. Штука, скорее всего в том, что такая проблематика непосредственно меня вроде как бы не касалась. И воспринималась несколько абстрактно — свои жизненные условия я считал более чем приличными. И радовался за народ, который вскоре заживёт лучше. Самому сегодня трудно поверить в то, что ещё только включая телевизор или разворачивая газету, вглядывался в мир влюблёнными глазами. Хотя это – чистая правда. Как всякий влюблённый, я видел-слышал чаще всего то, что ждал, очень хотел видеть то, в чём нуждался. И потому сами по себе подобные числовые показатели стабилизировали настроение и попадали в дневниковую мою летопись.

 Правительство оповещало меня о том, например, что теперь незамужние женщины не будут платить налог за бездетность. Хотя он сохраняется за всеми особами мужского пола и женщинами, состоящими в браке. Наверняка тогда и по такому поводу кто-нибудь всё же засел за подсчёты: что дешевле – выйти замуж и ежемесячно гасить долг перед отечеством за отсутствие детей, или родить ребёнка. Или двух. Хоть и смутно, но какие-то хаханьки по этому поводу припоминаю. Призвано было облегчить жизнь в Стране Труда и разрешение на потребительские кредиты под один-два процента в год при покупке товаров длительного пользования. Появлялись новинки оттепели – расширялся объём бытовых услуг населению, иллюстрирующийся вывесками «Дом быта» и «Прокат бытовой техники». Ничего подобного прежде не было. Правда, вскоре явились и другие новинки – критические публикации и просто едкие фельетоны о проколах в этой сфере. Выходило так, что приобретённые гражданами в личную собственность электропылесосы, электрополотёры, электроутюги и телевизоры были ухожены и работали прекрасно (даже купленные в рассрочку), а взятые напрокат нередко подводили. К тому же нашлись сообразительные современники – брали бытовую прибористику напрокат, а сдавали в скупку, как собственность. Предавались огласке мошенничество, хулиганство, потребительское отношение к жизни, аполитичность. Но всё это квалифицировалось, как отрыжка прошлого, родимые пятна царизма-капитализма. Что развлекало и с чем боролись…

 Насчёт того времени потом, когда всё привычно-монолитно-прочное, обречённое на торжество и бессмертие рухнет, будут много толковать об отсутствии в СССР критики своих дел и избытке критики чужих. Но сатира была. И всяко-разная. Своим тоже доставалось. Могу заверить это честным словом внимательного наблюдателя и коллекционера. О пороках тех времён в дальнейшем и по сей день я часто слышал от граждан, которых тогда и на свете-то не было. Как и о проклятущем городе моём узнаю из уст тех, кто тогда в нём не жил. И вообще жили не в городе, а очень даже наоборот.

 На деле те, кто в пятидесятые и шестидесятые года специализировался на критике, не оставались без куска хлеба. Другое дело – направление острия, координация идейно-тематической дозировки; я, конечно, об этом не задумывался. Но и в публицистике, и в искусстве самого по себе этого добра хватало. Популярны были юмористические публикации, карикатуры в прессе и стихотворные фельетоны с эстрады. Из уст в уста передавали куплеты и частушки такого круга. Со временем, где-то в восьмидесятые, Михаил Казаков подарит нам задним числом двухсерийную зарисовку тех самых пятидесятых – «Покровские ворота», яркую и точную. Правда, там дело было в Москве, а не в провинции. Но герой Леонида Броневого, обессмертившегося мгновениями гестаповца Мюллера, изумительно точно схватил образ массовика-затейника Велюрова — из тех, кого я видел-слышал в Одессе. Они были беспощадны и с зарубежными, и с отечественными мерзавцами. Причём, наличие таких явлений в Европе и Америке для меня было вполне логично, а вот на родине вызывало вопросы. С царизмом и капитализмом покончено давно, раз и навсегда. Все дети – октябрята, все отроки – пионеры, смена комсомола. Комсомол – смена партии, а народ и партия едины. И партия очень давно одна-единственная. Откуда же у нас эта чертовщина? И почему с ней столько возни? С маршалами-генералами не возились, с наркомами-министрами не чикались. А с этими пятнышками прошлого почему-то предпочитаем бороться сатирико-юмористически. Как говорилось, смехом по помехам. Недоумение…

 — А халтурщика Велюрова ты к чему приплёл тут?

 Ко многому. К штрихам панорамы второй половины пятидесятых и начала шестидесятых. И к тесноте бескрайнего этого мира, где я, ещё только в ранге потребителя, увлекался, среди прочего, эстрадными юмором-сатирой и их носителями. Умудрился с одним таким Велюровым лично пересечься по обе стороны эстрады и позднее – в художественной школе, где он оказался преподавателем скульптуры и искусствоведом, да ещё и тёзкой. Подрабатывал-юморил в санаториях и Домах Отдыха. Мало того, причудливая игра неких сил на рынке жизни со временем зашвырнула меня в штат редакции областной молодёжной газеты именно сатириком-юмористом, заведующим отделом «Козлотур». Посвятила в авторы-ведущие знаменитой одесской «Юморины». И в художественные руководители «Г.О.П.А.К.а», который — «ГУМОРИСТИЧНИЙ ОДЕСЬКИЙ ПРОФЕСІЙНО-АМАТОРСЬКИЙ КЛУБ». Но господибожемой, как далеко ещё всё это было от достопамятных тех годочков…

 Обстоятельства, впрочем, и тогда лихо тасовали мою колоду, сдавая карты непредсказуемо. Мало того, что в первый же день явления науке по имени Искусство я встретил Минкину. Мало того, что совершенно случайно на шесть часов экзамена она оказалась рядом. Так она ещё и сейчас же заинтересовалась мною – что было свершенно очевидно. Приплюсуйте: жила на нашей улице и училась в нашей же школе. Оглянуться не успели, как подружились. В сто восемнадцатой довольно быстро зашептались о нас. И русачка Алла Давидовна Гринберг, классный руководитель Минкиной, со свойственной ей деликатностью объяснила мне публично, что в том классе есть некий Заляпин (это же надо!) и что Лена в него влюбилась раньше, чем он в неё. И я болтался возле их класса – на предмет разглядеть этого счастливца. Действительно, симпатяга. Но в дальнейшем убеждался в том, что их классная – плохой психолог. Лена основательно вписалась в поле моего умозрения. Более того, с ней я, как ни с одной душой на свете, мог с первых же дней знакомства запросто делиться размышлениями широкого спектра…

 — Постой, постой. Это нужно так понимать, что тебя приняли в «Художку»?

 Именно так. На следующий день я прогуливался в переменку возле их класса, но её не нашел. А уходя, наткнулся на неё возле школьных дверей. Оказалось, не была сегодня на занятиях – ходила встречать брата-дальневосточника, прибывшего в отпуск. А вот пришла за мной, чтобы пойти за результатами экзамена. А-с? Что-с? Каково-с? И мы опять пропутешествовали до Грековки включительно. Во дворе, само собой, старшие гоняли в футбол. И в класах было пусто. В мрачноватом фойе, возле стенгазеты, висел красивый плакатик, поздравляющий принятых в художественную школу. По той перекличке, кажись, все проэкзаменованные числились принятыми. Фамилии были прописаны в столбик, по алфавиту. Почему-то только моя и её значились друг над другом. Хотя между ними должны были стоять ещё две – на «Л». Мы переглянулись. И Минкина опять меня схватила за локоть.

 У секретаря директора, опять чем-то расстроенной, мы получили расписание занятий, требование принести фотокарточки для ученического билета, по пачке простых карандашей «Koh-i-Noor» и роскошные акварельные краски «Ленинград» — фирмы «Набережная Чёрной речки». За что и расписались в какой-то толстой тетради. Путешествие обратно было упоительным. И у Дяди Сёмы мы опять пили газировку — за поступление в «Художку» и приезд её брата. На сей раз сироп был не желтый, а красный, вишнёвый. И пенка с него капала розовая. Лена опять звякнула мелочью о цинковый прилавок. У меня никаких денег не было. Даже сейчас, выводя эту пропись, чувствую – горят бедные мои уши. А тогда…

 Кажется, с этого момента я стал думать о капитале, каковым тогда называли просто деньги. Где и как их добыть, не выпрашивая у папы-мамы? И тогда же иначе стал относиться к одежде, обуви, носовому платку и головному убору. Прежде это всё не имело особого значения. Не забавно ли, что именно тогда я стал почитывать автора «Капитала». Точнее, его письма и «Манифест», томики которых достались от брата. А от кого я подцепил болезненное желание понять причину противоречий, наблюдаемых в обществе, делиться подобным – понятия не имею. Тем более, в том моём кругу это было не принято до самых шестидесятых.

 Словом, что-то зазвенело во мне. Но что-то бушевало и вне меня. Что раньше и звонче? По прежнему у киосков «Союзпечати» было оживлённо. Но в трамвае и троллейбусе — исконных советских читальнях, — среди «Правды», «Известий» и «Труда» уже можно было видеть журнал «Юность», о котором одесситы говорили, что его создатель и главный редактор – наш земляк Валентин Петрович Катаев. И обложкой издание это было так не похоже на солидные советские журналы. При редких встречах-прогулках наших Юра Михайлик листал на ходу обычно небольшие, но плотные журнальчики «Вопросы литературы» или «Литературная учёба», а при расставании давал их мне – на недельку. Он читал на память стихи поэтов, которых называл новыми. Хотя выяснилось, что эти авторы были на войне. А печататься стали лишь сейчас. Он называл имена Самойлова, Тарковского и Слуцкого. Ещё – Левитанского, Заболоцкого и Мартынова. С жаром рассказывал о журнале «Новый мир», который создал и ведёт поэт Твардовский – тот самый, который сочинил любимого моего «Василия Тёркина». Однажды по пути в «Художку» (а надо ли подробничать о том, что с Леной теперь ходили на занятия вместе), я увидел у неё сборник Мартынова. А на обратном пути Минкина вдруг прочла на память странные какие-то стихи. Врезалось в слух: «Что-то новое в мире, человечеству хочется песен…». И «Выпрямляется раб обнаженный, Исцеляется прокаженный, Воскресает невинно казненный…». И ещё запомнил: «Дело пахнет искусством, человечеству хочется песен…». В самом деле, что-то новое. Попросил почитать – охотно дала…

 Не случайно ли совпали перемены мои и наши? Конец пятидесятых и начало шестидесятых годов делали старше не только меня. И при всём том казалось – некоторые взрослые становятся как-то моложе. Многие из старших больше улыбались и смеялись. Привычно хмурые, суровые, строгие, иные даже дурачились. Традиционно уверенные в себе иногда казались даже растерявшимися и недоумевающими. Что было заметно после двадцатого и особенно –двадцать первого съезда. Как ранее уже вспоминал, Серый раскладывает по полочкам периоды и тех перемен. Он делит исторические этапы государства и народа на удвоенные пятилетки. То есть, на десятилетия. Начинает, конечно, не с наблюдаемого мной, но идёт издалека и находит некую связь в значимости пятидесятых и шестидесятых годочков двух столетий – Х1Х-го и ХХ-го. Излагая свой взгляд на предмет, просветительский «Хвостик» восемнадцатого века он быстро проскакивал и степенно излагал мнение о дальнейшем. Выходило таким образом, что существенными для будущего оказались воспоследовавшие две пятилетки аккумуляции просветительского опыта и явного потепления общественного климата. В хронологической таблице Серый различает ту «Оттепель» за сто лет до хрущёвской. И до моих наблюдений-размышлений о своей современности. В смысле: повышение градуса температуры в империи несколько осадило государственный аппарат давления и успокоило гуманитарную интеллигенцию. И она, едва грачи прилетели, почки распустились и запели соловьи, пылко призналась себе в любви к простому народу.

 — Ну, а где любовь, там и вера, — кривит рот Серый, — вера в предмет своей любви, в его разум и силу. Многие рассейские интеллигенты решили, что уже предостаточно просветились сами и пора просвещать народ. В который и ушли, зажавши нос.

 Многие лета спустя я обнаружил, что выражение это Серый позаимствовал у Маяковского, имевшего в виду Льва Толстого («Два Чехова»). А что программа молодых народников сводилась, главным образом, к пробуждению народного самосознания с перспективой борьбы за землю и волю, я уже и сам знал из школьной истории. Как и то, что хождение интеллигенции в неграмотное крестьянство с книгами-газетами-журналамив и идеями завершилось кинжалами, револьверами и динамитом. Ну, и виселицами, конечно.

 — Именно! Перебили кучу своих, чужих и тех, кто вообще не причём. Помогли карьеристам, вырвав с мясом в имперских штатах множество вакансий. И обиделись на народ, который ни о чём подобном не просил, к себе на подмогу не звал и сдавал их пачками, — цедит сквозь зубы Серый, — И следующие две пятилетки наполнились чисто интеллигентской атрибутикой: растерянностью, декадансом, тупиковыми крайностями и мучительными поисками выхода там, где его и быть не могло…

 Следующая пара пятилеток, по убеждению моего друга, внимание мятущихся и ищущих переместила с крестьянского сословия на население окраин промышленных городов, вступивших в эпоху социальной мутации. Уж, из каких временных глубин и по какой-такой цепочке прибегали сюда индустриальные гены, а только там кустарные мастерские превращались на глазах в цеха, фабрики и заводы. Они упирались трубами в тучи-облака, собирая работяг разного пола, национальности, вероисповедания и возраста, Концентрируя их в рабочих посёлках. По большей части, это тоже были крестьяне, оторванные от корневой своей системы шквальными ветрами эпохи. Серый их называет пролетариями в первом или полуторном колене. То же и горожанами. Демократической интеллигенции в этот народ хаживать было проще. В Одессе – с Ришельевской или Екатерининской на Молдаванку и Пересыпь. Здесь это кончилось рабочей баррикадой на Тираспольской, которая с 20-х годов и называлась улицей Девятьсот пятого года…

 Серый – учёный, с соответствующей степенью и службой, человек вполне практичный. Но он – правовед. Правовед, не историк. Хотя одна из его научных работёнок и связана с историей права. Так вот, среди мировых моих загадок – его постоянное ковыряние в отечественной истории предпоследних двух столетий. И составление из головоломной той мозаики некой стройной логической картины, объясняющей происходящее с нами в двадцать первом веке. Зачем-почему? Для того, чтобы время от времени излагать мне эти свои взгляды? Вряд ли. Не пойму, но интересно. Не на этом ли мы сошлись, будучи во многом людьми совершенно разными и в практике повседневности, и в трактовке исторических этапов?

 …Кстати, о 1905 годе и одесской улице его имени (бывш. Тираспольская и ныне – Тираспольская): на фасаде углового дома автор хорошо помнит мемориальную доску с указанием: здесь рабочими была сооружена баррикада. Сей мрамор исчез уже в новые времена — при первом беспартийном мэре города. На журналистский запрос он объяснил, что память эту сняли временно, в связи с ремонтом дома. Дом отремонтировали очень давно, память обратно не вернули. А ведь речь не об октябрьской, семнадцатого года, а о буржуазно-демократической революции девятьсот пятого, попытавшейся свергнуть русского царя. То есть, установить нынешнюю нашу формацию. Я далёк от мысли о том, что тот новый мэр был монархистом и обиделся за российский царизм, которому сильно досадили и баррикада, и броненосец. Скорее всего, он просто плохо знал историю и спутал все революции и два крейсера. Из-за чего броненосец «Потёмкин» именно в новое демократической время исчез с герба Одессы, хотя он также символизировал, в отличие от «Авроры», не семнадцатый, а девятьсот пятый год. И именно в наше время должен был появиться на гербе города во имя свободы слова, собраний, печати и торговли на суше и на море.

 — Это, должно быть, ещё и из-за красного флага на «Потёмкине» — улыбается Серый.

 Что его развлекает? Я не знаю, улыбаться тут или плакать. Во-первых, монархическим тогда был триколор, как в нынешней демократической России. Красный же флаг осенял тогда все революционные, антимонархические движения. С одесского рейда команда направила главе города ультиматум об освобождении из тюрьмы арестованных рабочих. Или, мол, обстреляем городскую думу. И обстреляли, когда условия не были приняты. Но перед этим, согласно морскому уставу, подняли флажный знак «Открываю огонь». На всех флотах известно, что это – красный флаг.

 — Да и цвет флага больше известен по знаменитого фильма Эйзанштейна! – уже смеётся Серый, — это была потрясающая новинка: задолго до цветного кинематографа в чёрно-белом фильме на мачте корабля затрепетал красный флаг. Трюк! При монтаже раскрашивали вручную каждый кадр, капали на это место маникюрным лаком…

 Нет, не вернулись, не могли вернуться тогда мемориальная доска на Тираспольскую в память о несчастной баррикаде и бедный броненосец на герб Одессы. А сейчас и подавно — не до того. На моём же календаре пока опадают листья пятидесятых годов двадцатого века, закругляя вторую их пятилетку. Где-то там кончается моя безграмотная батальная живопись и начинается учёба изобразительному искусству, его истории и теории. Продолжается сто восемнадцатая школа. И судя по всему — грядут перемены…

(Продолжение следует…)

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать