В ТРЁХ КНИГАХ.
КНИГА ПЕРВАЯ
КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…
(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34», «35», «36», «37», «38», «39», «40», «41», «42», «43», «44», «45»)
48.
Конечно, о гигиенической запущенности интерьеров, о крошечной зарплате педагога и о чудесной Минкиной я своим ребятам во дворе не сказал ни слова. Хотя вопросов-расспросов, вообще говоря, было достаточно. Но касались они, помнится, исключительно самой «Художки» — ученики, ученицы и учителя и санитария того заведения никого не заинтересовали. Некоторый интерес вызвало сообщение о роли известного всем во дворе Шуры Мехлиса, о котором поведал я вскользь. А вот насочинял с три короба. Это был вдохновенный рассказ о храме искусств, приподнятом над миром, в котором даже дышится иначе – другая атмосфера. Что называется, gradus ad Parnassum. Куда ни глянь – мраморные, бронзовые и гипсовые скульптуры, оригиналы известных шедевров живописи и скульптуры, полотна современных мастеров. А в библиотеке все стены в книжных стеллажах. И всё огромные книги по искусству, в которых страницы с иллюстрациями переложены папиросной бумагой. Много тишины, света, красок и кистей, учителя в блузонах с бантами вместо галстуков. И даже один иностранец, вроде немец, который мне лично поправил рисунок. Ну, этого я содрал из того же фильма о Сурикове: в эпизоде об учёбе Василия Ивановича в Санкт-Петербургской императорской Академии Художеств к нему, студенту, в рисовальном классе (изображали обнаженную натуру), подошел профессор-иностранец, рассмотрел рисунок и посоветовал «Взять тень плотнее и проработать плечо» — на плохом русском языке.
Зачем нужна была фантазийная та импровизация? Ведь мои рассказы во дворе о родной средней общеобразовательной школе были кисло реалистичны. Хотя истины ради нужно подчеркнуть, что в сто восемнадцатой всегда были чистота и порядок, близкие к идеальному. Чего-чего, а этого добра там хватало. Дефицит был в ином. И возвращаясь оттуда, во дворе высмеивал я учителей, что иллюстрировал карикатурами, схваченными налету в тетрадках с натуры — во время уроков. И охотно изображал непостижимых этих наставников мимикой и жестом, пародируя их речевые характеристики. Помнится, особенно доставалось Борису Ефимовичу Друккеру, который у нас не преподавал, но иногда заменял заболевшую учительницу и был по-своему популярен. Мысли и чувства он неизменно излагал на одесском языке, презирая твёрдые шипящие согласные и некоторые падежи. И был увековечен одним из учеников Мишей Жванецким, который уже в ранге живого литклассика свой лирико-психологичский рассказов назвал его именем, отчеством и фамилией. Когда в иную эпоху Михаил Михайлович был избран телезрителями Одесситом Года-90 и я в начале 1991 года вёл в прямом эфире полуторачасовую эту программу, среди прочего спросил писателя о том его лирическом герое и прототипе. В яркой этой (и отнюдь не смешной) новелле Б.Г. Друккер выглядел таким себе захолустным интеллигентом-симпатягой. А ведь мы его недолюбливали. И автор признался в том, что они, старшеклассники, тоже. Коснулись в том эфире слегка правды жизни и правды литературы, но развивать эту тему-идею не стали – и без того было о чём говорить, одесситы разрывали телефоны узла связи этой программы. Все хотели что-то пожелать знаменитому земляку и о чём-то его спросить. Так что не до Друккера было…
Но тогда, во дворе среди своих, полагаю, буйство моей фантазии стимулировалось изначальными надеждами на прорыв к большим переменам. К своим. И появление в судьбе государственной художественной школы при Грековке должно-обязано было означать моё вхождение в мир иной, приподнятый над странной нашей и, признаться, уже тогда в моём восприятии кисловатой современностью, столь далёкой от искусства. На том Олимпе авансэ всё предполагалось иначе. И когда правда жизни выплеснула своё под ноги из нечистого ведра, немедленно вступила в права благословенная правда фантазии. И мальчики-девочки нашего двора не усомнились тогда ни в едином моём слове.
…Время до экзамена тянулось необыкновенно. Воскресный вечер не ускорил даже телевизор, где крутили «Балтийское небо». Хоть и его недосмотрел: опять пришел Шура Мехлис. Они с папой о чём-то переговорили и выкурили по «Беломору». Звучало и моё имя. Наверняка разговор шел обо мне и художественной школе, или касался нас. Мама угостила его домашними пряниками, но в беседу не включалась. Уходя, он настоятельно советовал мне не торопиться завтра с моделированием светотени в полную силу. Очень легко (сказал – «Серенько») прорабатывать теневые моменты и потом их усиливать. И я ожидал разговора на эту тему с родителями. Ну, по крайней мере, с папой. Но ничего подобного не было. В свое время свет погас и все уснули.
Длиннющая ночь и занятия со следующего утра в школе тоже выходили бесконечными. Куда спешили мои ум и сердце? Что больше притягивало туда, во вторую половину дня? Экзамен, его окончание и вердикт о зачислении-незачислении в «Художку»? Или Минкина? Вероятно, всё вместе. Я представлял ученический билет художественной школы с моей фотографией, пропускающий в музеи и зоопарк бесплатно, уроки в рисовальном классе, скульптурной мастерской, на лекциях по истории искусств и этюды всей честной компанией в пленере, кинофильмы об искусстве. И то, что всегда теперь буду возвращаться к месту жительства с Леной. А это – если не торопясь, — целых полчаса! Потому нужно было обязательно поступить в эту школу. Всенепременно.
…Многое имевшее место в тот день, как теперь выяснилось, бережно сохранилось в памяти. Во дворе «Художки» старшеклассники опять гоняли в футбол. Стайка мальчиков-девочек топталась на улице, у проёма ворот, в качестве болельщиков. Это были прибывшие заранее на вступительный экзамен — Лену среди них заметил издалека. Время ещё оставалось, я на почтительном расстоянии приставил ногу, дабы дождаться ухода всех в класс. Но вышел к ребятам вчерашний знакомец Станислав Иванович – позвал стайку в дом. Минкина оказалась замыкающей остановилась при входе и всё оглядывалась. Я немедленно подрулил – поприветствовались и прошли к месту назначения вдвоём. В классе все собравшиеся получили свои вчерашние недорисунки и расселись по прежним местам. Рядом со Станиславом Ивановичем появился директор школы, который пожелал нам удачного завершения экзаменационной работы, благословил на сей подвиг и назвал нас… коллегами. На что мы, не сговариваясь, дружно переглянулись с обменом улыбками.
На сей раз к перекличке я почему-то отнёсся внимательнее — присматривался к тем коллегам, которые по-школярски отзывались на свои имена-фамилии. Вот пишу сейчас эти строки и ясно слышу: Бережная Нина, Саша Пархоменко, Сима Пельц, Неля Зайцева, Токарев Саша, Володя Барзиловский (или Бардзиловский?), Романова Таня. Ну, конечно, и Лена Минкина. Вот других не помню. Зато ясно вижу, как с Зайцевой все эти три часа топталась маленькая красивая девочка, болельщица и сестра Нина. Пархоменко тоже оказался моим соучеником по сто восемнадцатой, хотя и младше на класс, мы поприятельствовали до окончания этой малой академии художеств. А общение с Токаревым продлилось на десятки лет, до нового столетия включительно. Он за это время успел закончить и «Художку», и Грековку, и даже художественное отделение ВГИКа, стал известным художником кино и заслуженным художником страны. Кое-что поместилось и в моей тесноватой судьбе: мы с ним встречались-сотрудничали на съёмках некоторых кинофильмов, как и на кино-телефакультете ОМГУ – уже в ранге доцентов. Ну, и в телеэфире моей авторской программы. А мог ли я не обратить внимания на красавицу Бережную, которая была просто ослепительна, хоть и несколько классически-плотновата. То есть, со вчерашнего дня вроде как сердце моё отдано было Минкиной, но нельзя же было не заметить очевидное…
Конечно и опять-таки: ничего из дальнейшего тогда не приходило в наши головы. Как это там у Пастернака: «Начало было так далёко, Так робок первый интерес…». Я уже знал о пушкинском магическом кристалле, сквозь который якобы видна даль свободного романа. Но ни того кристалла, ни романа этого у меня не было в помине. И не давалась ещё та даль, в которой красивая Неля Зайцева закончит и художественную нашу школу, и Грековку, и Академию Художеств. И главным художником знаменитой ткацкой фабрики в Питере вдруг умрёт в тридцать пять лет от роду на трамвайной остановке. А я стану мужем её родной младшей сестры – той самой красивой маленькой девочки, с которой встречусь в шестидесятые на комсомольской работе. И которая тоже многое успеет: закончит актёрский факультет одного всесоюзного ВУЗА (мастерская народно артиста СССР В.В. Меркурьева и И. В. Меерхольд) и будет диктором нашего ГосТВ. А Бережная станет известным искусствоведом, доктором наук и академиком, советником министра культуры и автором капитальных трудов по передвижникам – в основном, по Сурикову.
— А к чему тезис о непредвиденном дальнейшем? И собственно говоря, чтобы тогда, при первом вашем знакомстве, могли изменить магический кристалл и предвидение будущего?
Ну, что ответить? Может быть, так: и тогда, и в будущем на очень многое в моей жизни повлияли ножные кандалы неуверенности в себе, которые именно тогда, во второй половине пятидесятых, всё внятнее ощущались, меняли жизненную походку и влияли на движение. Хотя это менее всего связано с художественной школой. Внушением неуверенности в себе так или иначе занимались и прочие инстанции, но начало было положено и укреплено средней школой. Конечно, и вполне возможно, – нечто подобное ощущали и другие мои ровесники. Но во многом разные, по-разному мы воспринимали всё сущее, различные делали и выводы. Срабатывала, вероятно, и разница в разрешающих наших способностях мировосприятия (в простонародье, можно сказать – впечатлительность). Но скорее всего множество глупостей я наверняка не наделал бы, если бы мог из дальнего того далека увидеть ещё и наши взлёты. Во всяком случае, с первых же посещений «Художки» в лёгкие действительно попадала иная газосмесь. Здесь жили чудесное настроение и надежды. Там, в средней школе, дышалось иначе. И общеобразовательных мудрецов-педагогов менее всего занимали мысли о нашем дыхании.
…А время с началом второй части экзамена опять сменило скорость. Кажется, никто из нас не ходил на перерыв — хотя за окнами рисовального класса во дворе кипели футбольные страсти. Это было тем паче слышно, что с самого начала класс до краёв наполнила тишина. Её никто не требовал и, скорее всего, за её нарушение никто бы наказан и не был. То есть, время от времени кто-то что-то кому-то и горворил. Но тихо. И очень редко. Трудно сказать, с какого момента индивидуальная увлечённость и сосредоточенность стала общей. Иногда я посматривал на других и заметил: у многих почему-то раскрыты рты. Касалось это и Лены, с которой мы опять оказались рядом. И которая вообще часто высовывала язычок и облизывала губы. Потом, по дороге домой, она вдруг спросила – почему у меня всё время был открыт рот. Стало ясно, что Минкина если и отрывала взгляд от своего рисунка, то исключительно в мою сторону и других не замечала. Соседство это было приятнейшим, конечно. Увлечённый рисунком и отнюдь не убеждённый в позитиве результата, я отвлекался от работы мыслями о Минкиной. Настроенчески выходило так, что самое существенное – наше знакомство и творческое соседство. Или вот, шуршала мысль: чем бы ни кончилось это рисование, — вечером дома позавидую себе дневному, рядом с которым сейчас хлопочет и светится новая знакомая. Да и домой мы пойдём вместе. И ещё: что будет, если меня не примут? То есть, в жизни ничего особенно не изменится – ни дома, ни в школе. А во дворе можно что-нибудь сочинить. Но Лена Минкина…
Тишина в помещении воспринималась просто, естественно и вполне закономерно. А вот между Леной и мной была тяжела, хотело ей что-нибудь сказать. Но — что? И я важно разглядывал её рисунок, одобрительно хмыкал. «Правда?», — спрашивала Лена, добиваясь подтверждения того, что и впрямь её художество одобряю. А я и впрямь одобрял: у неё выходило строго, точно и убедительно. В общем-то, получалось и у меня. Однажды её локон пощекотал мне нос — дабы разнообразить фактуру своих реплик, я рабским образом содрал и нашептал почти в самое ухо рекомендацию Мехлиса – конечно, без ссылки на первоисточник. И Лена прыснула синим взглядом, сдула со лба свою пшеницу, закивала прелестной головкой и пожала мою руку выше локтя.
Время от времени протискивался из-за своего стола и по классу прогуливался Станислав Иванович, через плечики сопливых коллег разглядывая работы, редко что-то подсказывая. По классной комнате однажды прошел в свой кабинет директор, но наше рисование его не привлекло. Между тем, на бумажной плоскости работ всё плотнее проступали объёмы, появлялась глубина. Кажется, у всех почти одинаково. Мой микрокосм был неясен и противоречив, что не давало думать исключительно о рисунке. Дело было не только в Минкиной, хотя прежде всего и главнейшим образом – в ней. Рисовал ведь я столько, сколько помнил себя. Да, всю жизнь. Но никогда не сосредотачивался на рисунке, поскольку ясно видел в нём лишь приблизительную основу для красок. Мир мой был ярким, контрастно-цветным. И рука всегда спешила набросать контуры, чтобы побыстрее пустить в ход цвета. Сам же по себе рисунок не имел особого значения – нередко я вообще обходился без него. А тут выходило, что в нём-то всё и дело, в копировании мертвечины невзрачных вазочки, кружки, измятой тряпки и чего-то там ещё в том же роде. И по результату будут решать вопрос о том, пойду дальше по дороге искусства – или вернусь к другому перепутью. Это я-то, художник-баталист, работы которого сбегался смотреть весь наш двор. Не говоря уже о стенгазетах, плакатах и прочих художествах, украшавших школьный наш класс, пионерскую комнату и сборы совета отряда. Да, всё это не выводило меня из разряда троечников, но поручалось неизменно мне.
…В общем, в ходе экзамена наступил момент, когда добавить к моему рисунку было уже нечего. Почти одновременно завершила свои манипуляции Лена. Чуть раньше закончили Токарев и Бережная. Остальные подтягивались. И учитель звучно похлопал ладонью по раскрытой огромной папке на его столе, предназначенной для наших шедевров. Там они и оказались, после чего всех отпустили с миром – до решения художественно-педагогического совета, которое воспоследует на следующий день. Помятой бубнящей стайкой вывалили все на Преображенскую. И потоптавшись самую малость, вместе повернули налево. Сначала всем было по пути, до самой Дерибасовской. О чём толковали? Нет, не припомню ничего, окромя общего нервического оживляжа. Но дальше толпа редела. И от кинотеатра писателя Горького путь мы продолжали вдвоём. Выяснилось, что Лена тоже никогда не увлекалась рисунком. Простой серый карандаш ей всегда был неинтересен. Цветные – другое дело. Ах, как это совпадало с моими мыслями! Почти всё детство рот мой был разноцветным – слюнявил цветные карандаши. Утомлённая и задумчивая, коллега пояснила: именно сегодня открыла для себя рисунок – оказалось, что это очень интересно и как будто бы хорошо получилось. Вчерашний, первый день такого рисования не в счёт, потому что это, сказала, больше было похоже на черчение. А теперь совсем другое дело: всё получилось объёмно.
Не зная — как поддержать разговор, я вдруг буркнул что-то вроде того, что любой фотограф-халтурщик весь этот объём сотворил бы совершенно точно одним щелчком и десятком минут проявки-промывки-закрепления плёнки и печати карточек. Минкина нахмурилась-остановилась, посмотрела на меня и оживилась: мол, это – мысль. В самом деле, два дня, шесть часов рисования для получения точного изображения. Тут, сказала, нужно подумать. И опять пожала мне руку выше локтя. К этому моменту мы уже пересекли Большую Арнаутскую и оказались у будки всё того же Дяди Сёмы. Он возвышался над цинковым прилавком, залитым водой (заправка сифонов), слева от карусели стеклянных конусов с желтым и красным сиропом и витрины с аппетитными тортовыми пирожными. А голоден я был, как собака. Лена живо поздоровалась с хозяином этой роскоши и попросила два стакана с сиропом «Крем-бруле». Само собой, у меня не было ни копейки. Но она просто-запросто звякнула медью-серебром, протянула мне стакан воды пивного цвета и принялась за свой. Пила мелкими глоточками, всякий раз останавливаясь для вдоха.
Жила она, как вам уже известно, напротив. Мы перешли мостовую, пропустив двенадцатый трамвай: у её ворот несколько девчонок, которых я вчера уже там видел – соседки наблюдали за нашим приближением и переглядывались. И я простился с ней как-то на ходу, не задерживаясь. И Лена в третий раз ловко пожала мою руку. На сей раз не выше локтя, а именно локоть. Шел я за угол медленно, одолевая желание оглянуться. Почему-то казалось, что Минкина и соседки смотрят мне вслед. А уже подходя к своим воротам, подумал о том, что никак ни о чём с ней не договорился. И понятия не имею – как узнаю о результатах вступительного экзамена.
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua