Часть 39

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34»«35»«36», «37», «38») 

   41.

  Классик, как вы помните,  назвал осень унылой порой. Правда, добавил: очей очарованье. Художники его круга всежанрово присоединялись к этому восприятию одного из годовых времён. Не обойдено вниманием оно  и прозой, и поэзией, и драматургией. И музыкой. Не говоря уже об изобразительном и экранном искусстве. Разве что скульптурой. Правда, ещё в «Художке» водили нас на выставку абстрактной скульптуры (хрущёвская оттепель, которую взрослые называли культпросветом – маленький просвет между двумя культами), и я там рассматривал, среди прочего, композицию с кратким названием «Осень». Как сейчас помню: на плоско-круглой подставке, похожей на канализационный люк, треснутый пополам столбик вроде пня, переплетённый корявыми сучковатыми шлангами и осыпанный побронзированными бляшками. Конечно, ничегошеньки я не понял. Но потом на «Истории искусств» растолковали нам о гниении буржуазного общества, что отражается и на его  искусстве.  И, к сожалению, тяжело отзывается на творчестве некоторых молодых-незрелых советских художников. И всё в уме и душе у меня стало на свои места. И надолго…

  К детям моего поколения  роскошь осени приходила опосредовано — на обложках первых школьных учебников «Родная речь» и «Литература». Для очень многих из нас и весна птичья, и лето красное, золото осени и белая зима (а зимы были высокоснежные, как положено), приходили-уходили как бы сами собой, пассивным фоном повседневной конкретики. Кто-то менял декорации  во глубине жизненной сцены, но главное происходило на авансцене. И если перемены те привлекали внимание детей, то в восприятии известных пейзажистов и в полиграфическом исполнении. Почему не портреты, не натюрморты, не жанровые картины знаменитых живописцев, а именно пейзажи – и именно осенние, — облицовывали тогда книги-пропуска  нам,  будущему страны и народа,  в гуманитарную сферу, трудно сказать. Тем паче, в эпоху «Взвейся да развейся!» повсеместный изоприоритет отдавался графикам-плакатистам. Да и собственно живопись больше напоминала плакаты. Согласно Маяковскому, к штыку приравнялось перо. Но и кисть,  и нотный стан. Тем не менее, ещё только направляясь к школьному порогу, я созерцал  осенние  пейзажи обложек учебной литературы, положенной мне по разнарядке министерства просвещения.  Конечно, сие  начиналось  задолго до государственной моей художественной школы. И я ещё понятия не имел о том, что это шедевры  живописи, сотворённые великими мастерами —  просто бросалось в глаза ещё до открытия книги. И при такой встрече тихонько  под сердцем звенели некие струны,  отдавались в среднем ухе. То же происходило при взгляде на олеографии и крупноформатные полотна-копии этого  круга, которыми тогда украшались самые разные помещения. В простенках школьных коридоров и в столовых общепита, в фойе поликлиники и в начальствующих кабинетах непременно попадалось в поле зрения  нечто подобное.

  Нет-нет, конечно, изобиловали портреты официальных лиц и другие идеологически выдержанные композиции. Но были и «Три богатыря», и «Охотники на привале». И «Утро в сосновом бору», каковую картину остряки называли «Мишки на воскреснике». Да, не забыть бы широчайше тиражированный «Девятый вал».  Но даже и в этих композициях  мощно выражался  пейзажный компонент. А в основном это были именно безлюдные произведения. «Ранняя осень», «Осень», «Золотая осень», «Поздняя осень». Этот же лейтмотив внятно звучал  и в стихах тех старорежимных классиков, которых в своё время Минпрос сумел приспособить к  октябрьской революции  и допустил в школьные учебники. Полагалось зубрить, но это я читал с удовольствием — и потому легко запоминал. На всю оставшуюся жизнь. «Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора…». Или вот это: «Люблю я пышное  природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса…». Или: «Листья поблекнуть ещё не успели. Желты и свежи лежат, как ковёр…». И… «Осень тихою вдовою Вступает в пёстрый терем свой…». «Поздняя осень. Грачи улетели, Лес обнажился, поля опустели. Только не сжата полоска    одна… Грустную думу наводит она…». Поди – забудь. Невозможно. А почему, собственно? Опять-таки, до сих пор определённо  не пойму.  Ведь именно в первые школьные годы – смутные, утомительно противоречивые, более всего душа нуждалась в радостном тепле, в заряде бодрости. А в этих  пейзажах не было  ничего бодрящего, мобилизующего, зовущего на штурм будущих высот. Наоборот: всё  умилительно-печально, горьковато-грустно. Всё – в миноре. С такими песнями и хоругвями не пойдёшь на субботник, митинг или первомайскую демонстрацию. Тут сплошная сырость, хоть и светлая, но — печаль. Даже какая-то безнадёжность. А ведь  с детства я пламенно  полюбил духовые оркестры и военные парады,  взрослые застолья, первомайскую и великооктябрьскую кутерьму и им подобные жизнелюбивые мероприятия. Но  вот, тем не менее,  очень нравились осенние мотивы. То есть, не то, чтобы нравились, а как-то… привлекали и ложились на душу. Говорили о многом.

 Отечественную продукцию  изобразительного, экранного  и  литературного творчества любил беззаветно. Она-то как раз и  была жизнелюбивой, энергичной и  боевой-атакующей. Но  менее всего привлекала интерьером.  Пейзажи? В кино и книгах этого  я почти не замечал. Вероятно, их роскошь настроенчески  и срабатывала, но  внимание поглощала идейная остросюжетность.  Как наивной чеховской героине из «Дома с мезонином», пейзажи  мне казались чем-то второстепенным и  неактуальным, поскольку не рассказывали о борьбе и не призывали к ней. Объяснить мне простейшую вещь – что это и есть  исконная великая борьба и её изображение могут разворачиваться  только в пейзаже или интерьере, тогда ещё было не кому. Равно как и то, что вся драка мира не стоила, скажем, одного пейзажа Левитана. Хотя там не страдают на Волге трудящиеся бурлаки и не горюет в церкви выданная за старика юная невеста. Правда, в «Художке» получил пятёрку за экзаменационную работу на тему «Трудовой процесс в интерьере», Но сам остался ею недоволен – хотелось чего-то батального. К слову: вчерась юная коллега спросила – доволен ли я  последней своей публикацией. Ответил: «Своей работой доволен я не бываю!». Пожала плечиками – решила, что кокетничаю. А ведь была это чистейшая правда. 

 … Так о чём это я? Да, пейзажи. О странных эффектах этого жанра (у Левитана были неприятности с державой из-за полотна «Владимирка», на котором вообще нет ни одной человеческой фигуры),  узнал много позже. Во всяком случае, для университетского диплома мною была выбрана тема, показавшаяся многим пустяковой, странной и надуманной: «Пейзаж и интерьер в рассказах А.П. Чехова девяностых годов. Тем не менее, госкомиссия откровенно перевозбудилась, диплом был защищен на «Отлично» и поместился в реестр лучших университетских работ. В резюме подчеркивалась абсолютная свежесть и самостоятельность работы, на что я вовсе не рассчитывал.

  Да, не забыть бы: много лет спустя в одном специальном журнале я наскочил на статью за подписью некой кандидатши литературоведения –  списанную с моего дипломного проекта и слегка припорошенную сахарной пудрой наукообразия. Было приятно. Не потонули в Лете строки, оброненные мною, почитай, мимоходом. Нечто подобное, вообще говоря, вышло и с одной моей курсовой работой по Грибоедову. И не так уж редко случалось с моими стихами и фрагментами рассказов, с мыслями-идеями, рисунками и проектами. Прошу верить на слово: в таких случаях всегда было гораздо более приятно, чем досадно.  Сей роман, даст бог, со временем  доведёт и до таких подробностей. А сейчас передо мной – те самые пейзаж и интерьер раннего и прочего начала жизни. Сороковые, но уже не роковые – первые победные, до пятидесятых и далее…

  Из ядовитейших парадоксов жизни моей: уже будучи заметной фигурой в журналистике, более всего сожалел о её жанровой небезграничности. Ведь, в соответствии с темами-идеями и объектами,  почти все в ней есть,  как в изобразительном  искусстве. Портретный жанр, исторический, мифологический, батальный. Бытовой. Анималистический. И бог знает ещё какой. А вот пейзажа нет. То есть, изредка вплетают  его в публицистический свой контекст некоторые одарённые профессионалы. Но живописцы-пейзажисты есть – и  даже очень знаменитые, — а журналистов-пейзажистов нет. Не желают нанимать хозяева нашего брата заради описания красот природы. А жаль. Уже  на финишной кривой  часто ловлю себя на мысли: лично я  и что называется – после всего, — в журналистике целиком и полностью отдался бы пейзажу.  Никаких людей! Но сегодня это в моём цеху (говорят – второй древнейший) также невозможно, как и при его появлении на свет. Ах, пейзаж! Особенно – осенний…

  В этом именно со школьных лет настроенчески ощущалось  что-то родное-близкое, происходящее со мной лично.  Что-то моё и обо мне. Может быть,  связано это с тем, что  приближение осени  и она сама  означали неотвратимое  возвращение в нашу школу, наш класс и к нашим учителям, которые сейчас же после лета плотно обступали меня  чем-то недобрым, дисгармоничным и противоречивым. Очень мне нравилось всё, что писалось-говорилось в прессе и по радио о советской школе вообще. Но какое это имело отношение к той, конкретной и отдельно взятой, в которую я должен был посещать? Впрочем, растущая разрешающая способность мировосприятия всё чаще подталкивала к такому вопросы о внешкольной жизни. И всё-таки между летом и прочими временами года в этом смысле была огромная разница.

  Три летних месяца тогда были несказанно вместительны. Вечность. Но и она заканчивалась возвращением на круги школьные.  И всякую осень  одноклассники-одноклассницы  были уже хоть немного, но другими.  И к ним, к другим, нужно было опять привыкать.  Да и дворовая моя команда тоже потихоньку менялась. А учителя – наоборот, казались всё теми  же. Не старели, не мудрели и добрее не становились.

 После очень весёлого,  радостного и почётного лета, до краёв наполненного синими небом и морем, знакомыми и незнакомыми мальчиками-девочками и всего, что постоянно напоминало о моей важности-нужности-существенности,  я опять оказывался в числе  предпоследних учеников. Вот и звучали в душе с приближением осени и с её приходом  всё яснее  осенние мотивы. Рыжели и опадали листья, пестрели под ногами и прилипали к ботинкам. Шли тройки-двойки в дневнике, всё больше становились  – с выполнением  домашнего задания заодно  — моим интимным делом и всё меньше интересовали  старших.  Наташка не звонила. Тогда, расставаясь на даче, я не сомневался в дальнейшем нашем общению. А теперь  это как-то особенно и не хотелось. Нет, не думал о ней. И вспоминал редко. Очень, до светлых слёз,  хотелось пообщаться с Нелей Муравской. Но я понятия не имел – как это сделать. В редких письмах Мики из Заполярья о ней не было и речи. Где она живёт и чем занимается – не знал.  Как и понятия тогда не имел о том, что  их переписка с братом почему-то прервана. В домашнем же пространстве между старшими и младшими всё более внятной становилась тихая пустота. Члены семьи из небытия сходились сюда, тенями перемещались  по этому маленькому Эльсинору именно  как тени. Обменивались всё более короткими репликами и явно мало интересовались  друг другом. Осень…

  С этой осенью  связаны несколько, можно сказать, чувствительных подземных толчков судьбы и мощное сотрясение. Однажды вечером в нашем дворе появился Савва Скульский. В морской форме и куртке, именуемой Канадкой ещё с ленд-лизовских времён. Он был неузнаваемо худ, скуласт и ходил как-то неуверенно. Напомню, из компании одноклассников и друзей-альпинистов брата он бывал у нас чаще всех. Я знал, что со старушкой-матерью  жил Савка (так звал его папа)  в крошечной комнате какой-то коммуны,  провалился в университетский  геофак и  служил на флоте, как и Мика – только не на Северном,в Заполярье,  а  на Черноморском, в Крыму.  И вот вдруг приехал. Уволили по здоровью. Он переговорил о чём-то с отцом и определился на работу в какой-то фабричный цех по изготовлению мебельной фурнитуры.  Приходил к нам по выходным, обедал, смотрел телевизор (у нас уже, наконец, был телевизор!) и играл с отцом в домино. Иногда с ним приходила та подружка Нели Муравской со средневековой фамилией – вроде как его невеста. Кажись, они подали заявление в ЗАГС. И даже пошили ему новый костюм…

  И вот накануне выходного,  вечером нас посетила старшая двоюродная сестра  – уже закончившая медучилище и служившая фельдшером в больнице. И между прочим поведала о том, что к ним  пришел Савва. Заболел. И его определили на койку в коридоре, поскольку в палатах мест не было. Но она уверила нас в том, что это не существенно, вечером  не имеет значения и  временно все условия созданы, а завтра утром его переведут в палату. Что именно с ним случилась – точно не знает. Что-то там с почками. В общем, нужно его проведать. А на следующее утро после завтрака отец ушел по своим большим делам, а  я разлетелся во двор и открыл парадную дверь. По лестнице к нам на второй этаж важна поднималась эта гражданка – я ставил дверь открытой и вернулся: мол, савкина невеста явилась!  Но у меня за спиной раздался рёв: «Савва умер!». Обернулся – не понял. Что? Конечно, случившееся до меня дошло не сразу. Она плакала  в дверях, мама присела у стола и часто моргала. После чего заревела сама.  И тут у меня под ложечкой уже не осень застонала – зима. Резко похолодало. Из привычных  людей ещё никто не умирал. Это было катастрофически пусто и странно…

 Через день-два мама вернулась с похорон. И рассказывала довольно спокойно и обстоятельно: на старушку-мать страшно было смотреть, она осталась совсем одна, без подмоги.  Целовала сына и не могли её оторвать от гроба – простого, строганного. Солдатского. Человек всего было несколько. Невеста тоже рыдала, но  не поцеловала его на прощание. Да, а  перед  тем, как закрыть крышку, на нём порезали во многих местах костюм. Чего? Не понял! Ну, могильщики потом достанут его оттуда, объяснила мне мать очень просто, разденут, бросят голым в яму. Зачем? Ну, как это «зачем?» — костюм новый, продадут…

  В какой мере эти слова и строки передают  моё состояние? Правда искусства отнюдь не всесильна в передаче правды жизни – даже в руках профессионала. Вот сейчас листаю те видео-картинки памяти – страшно. Долго не мог понять – как это: Савва больше никогда не придёт? Прежде я иногда, хоть и редко, думал  о  его невесте. Ведь она когда-то училась в пищевом техникуме с  Муравской, была её подругой. Наверняка мне предстояла встреча с Нелей на их свадьбе. А  теперь – какая там свадьба!

 Тогдашняя контузия  оказалась  замедленного действия. Абсолютно безболезненная разлука с савкиной невестой  вышла  отнюдь не вечной.  Дальнейшее меня сотрясло при участии тех же действующих лиц.  Кроме Саввы, конечно.  Я всё описал, как мог, в письме брату. Ответ с привычным уже штемпелем «Матросское бесплатное»  прочла мама, но мне почему-то не дала. Что, конечно же, моего настроения не улучшило. Монтажно-режиссёрскими ножницами и клеем сейчас изымаю метры той плёнки и склеиваю полезное: вернувшись однажды со школы, я сразу пошел на кухню – хотел есть. Но мама удивила – поди, говорит, возьми книгу. Это было странно: моя привычка читать за едой была дома предметом насмешек и выговоров. Побежал в ту комнату. На диване лежал-улыбался  какой-то здоровенный верзила в матросском рябчике.  И остолбеневший, я спросил: «Кто это?». И тут же прыгнул на диван: Мика приехал. В отпуск. Урррра! Теперь всё пойдёт иначе! Я ему расскажу всё. Он мне всё объяснит, выведет из тоскливого лабиринта размышлений. И к нам опять будет приходить Неля…

 Но Неля больше не приходила. Приходила  невеста Саввы покойного. И брату, с которым в ту ночь мы спали в одной кровати, мои россказни оказались не чрезмерно интересны. Заливаясь сокровенными воспоминаниями-рассуждениями, я вдруг обнаружил, что он крепко спит.  Отпуск его пролетел для меня незаметно, дни и вечера он проводил не дома. Между нами оказалось почти то же пространство, как и с папой-мамой. А когда провожали его на вокзале, Нели вообще не было. С ним рядом стояла она, экс-невеста Саввы. На прощание обнимались. И он опять уехал далеко. И надолго.

  Я уже его не ждал – и время полетело много быстрее.  Ноющая занозой  школьная осень всякий год к зиме как-то подживала.  Оттяжным пластырем стали внимание к событиям в стране и мире, серьёзные книги и собственное сочинительство, читанное вслух  при редких встречах с Юрой Михайликом – он  оканчивал университет и уже работал в областной молодёжной газете. Стихи мои ему… как бы это сказать, умеренно нравились. Разбирал он их неторопливо и понятно-убедительно. Выяснялось, что творчество это моё подражательное и откровенно ученическое. Что-то по Пушкину и Лермонтову, что-то по Маяковскому и Багрицкому. Но это, уверял, ничего плохого.  Без этого вроде как не бывает. Все начинают с подражания. Собственно, учёба и есть подражание. Буквы как учился писать? Срисовывал – и выучился. Тоже – их расстановка и комбинация. А если есть талант – со временем и расставлять буду их по-своему.  И ещё выяснились три стадии становления поэта: сначала пишется плохо и сложно, потом – хорошо и сложно. И наконец – хорошо и просто. Я, выходило так,  пока ещё на первом этапе.  Его стихи, которые всякий раз читались мне  (Юра это называл «Алаверды») в ответ, были просты и прекрасны.

 А страна и мир жили громко, широко, интересно и разнообразно. В СССР повысили цену на  водку и вино. У комсомольцев появились новые значки – не такие, как были у Мики и Нели, непривычные, с профилем Ленина. Хрущёв съездил в Америку, да не один – с женой. И там поладил с Эйзенхауэром и Никсоном,  которых прежде в нашей прессе крыли предпоследними словами. Сейчас же говорилось о деловом партнёрстве и взаимном стремлении к миру. И ещё: в  прессе  нашей подчёркивалось: «Советская школа решает не только общеобразовательные задачи, обучая знаниям законов развития природы,  общества и мышления (так было сказано!), трудовым навыкам и умениями (!),  но и формированию  на этой основе коммунистических взглядов и убеждений учащихся, воспитанию их  в  духе высокой нравственности, советского патриотизма и пролетарского интернационализма». Опять-таки, слова эти мне очень нравились. Но не было никакой их связи с тем, что происходило в школе. Множился абсурд происходящего, адаптация к каковому гасила болезненность душевного протеста.

(Продолжение следует…)

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать