В ТРЁХ КНИГАХ.
КНИГА ПЕРВАЯ
КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…
(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29», «30», «31», «32», «33», «34», «35», «36»)
39.
Ну, читатель уже сообразил – я тогда не умер. Умирал, это точно. Сам слышал от папы-мамы. И прорываясь в явь, видел, как они переглядываются, таращась и скорбно качая головами. На лоб клали мне нечто холодное, в рот совали чайную ложечку чего-то весьма противного. Уколы делали. Деревянную лакированную дудочку прикладывали – вслушивались. И что-то там ещё делали. Но чувствовалось, что жизнь уходит. И это успокаивало, потому что боль-жар-духота уже зашкаливали, а по мере смертного движения становилось легче. Да и соображал-то плохо, туманно. Даже бояться, как следует, не мог. И родителей было жаль — переживали. Полусонное видение не баловало сюжетным разнообразием: те же кубики конструктора «Юный архитектор» на полу, прямоугольники, кругляшки, арки и фронтончики в системе улочек-переулочков. То же продвижение самоделки. Зачем в той бредятине я мысленно пытался всё же провести самодвижущуюся катушку между кубиками? Кажется, это было вообще единственным желанием при почти безнадёжности остатка – самоходка неизменно цепляла за угол строения. Кубики и арки шатались, верхушки падали, катушка откатывалась на исходную позицию. И всё сначала…
Сколько прошло времени? Не знаю. Но вот однажды, представьте, мне вдруг удалось — катушка проехала дурацкий тот лабиринт, сохранив изначальную архитектуру. Усилием души вернул я штучку ту на исходную. И погнал снова вперёд. Прошла! Не задела, не развалила! И ещё раз. И ещё. Кажется, тогда я очнулся. И оказалось — смотреть уже не так больно, и дышать. То, что медленно подступало от пяток к коленям, к животу и груди, пошло в обратном направлении. И старшие переглядывались уже совсем иначе…
Вообще говоря, в жизни моего лирического героя по пути к своим это был не единственный смертельный визит. Их было… сколько же? Дай бог памяти… Несколько. И наверняка я их систематизирую в где-нибудь там, впереди, в отдельной главе. Как говорил великий комбинатор, по этому поводу назначим отдельное совещание. Кажется, оно ведь того стоит. Разумеется, не эти явления отличают личность и жизнь автора этого романа. Как начерно пошутил Михаил Светлов: что такое смерть, как ни присоединение к большинству. К кому только из соотечественников моих (вообще – из землян) ни являлась она, смертынька. Все – одинаково. И все по-разному. И – сколько раз. Как там сказано, у Роберта Ивановича нашего, шестидесятого:
У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
Да-с, многие. И очень даже. И очень даже. Но так уж вышло, что автор сейчас – я. Я самый. Собственной персоной. И толкую о том эксперименте, подопытным в котором выступает каждый живущий – но именно так, как протекал лично со мной. Словом, к вопросу вернёмся. Если что – Серый напомнит. Пока же он абсолютно прав, с божьей помощью одолею то притяжение и пойду дальше. С пятого на десятое: враг отступил. Причём, тогда, когда этого в моём кругу также не ждал никто. Как незадолго до того он неожиданно появился на ближних подступах и ворвался в городок из кубиков архитектурного детского конструктора. Я вдруг лопать стал за двоих. И в туалете, пардон, оставлял уже после себя нечто, как штрафованный солдат. В доме заметно повеселели. Казалось, отчуждающихся папу и маму болезнь моя сблизила как-то сблизило. Только слабость оказалась удивительной – коленки подгибались. И это тоже было забавно.
В школе я пропустил многое. И было принято два решения: 1). Нужно выехать на дачу – оздоровиться. 2). С начала учебного года мне следует заниматься с репетитором. И то, и другое меня заинтересовало. Дачи у нас никакой никогда не было. А врождённая артистичность натуры в воображении нарисовала какие-то репетиции. И на авансцену жизненной пьесы выступил знакомый мне сотрудник папы, именуемый Александром Ивановичем. Кажись, его главный технолог. Интересно, что был он женат на Александре Ивановне. Оба представлялись мне подчёркнуто старорежимными и больше напоминали героев экранизации литературной классики, которая тогда не сходила с киноэкранов. Александр Иванович был лыс, как Ленин, но не вертляв, а весьма степенен. И также костюмы носил с жилеткой и галстуком, узел которого был схвачен воротником рубашки на пуговках. Спутница его жизни – строгая и, казалось, излишне чопорная женщина, что-то на манер классной гимназической дамы из тех же фильмов. Обычно на ней была белая или в полоску блузка в талию, тесноватая в бюсте, с отложным аккуратным воротником и бантиком. И длинная, чуть ли не до земли, чёрная или коричневая юбка. Да, носила она не очки, как Александр Иванович, а пенсне – что особенно сближало этот образ с ушедшим давно и навсегда Х1Х веком.
Однажды меня повели к ним на встречу Нового Года – оказалось, что и жильё у них старорежимное, из одной комнаты в другую вела небольшая, в три ступени, лестница. Было очень много книг – стеллажи во всю стену и с красивой деревянной стремянкой, с помощью которой можно было доставать книги даже из-под потолка. Да, и вместо одной ступеньки там было сидение, на котором мы тогда застали Александру Ивановну, листающую какую-то книгу. Само собой, в квартире был рояль и большущая собака – белая, в чёрных пятнах. По имени Дези. Хозяева умилялись и рекомендовали её, как редкую красавицу. Мне же она казалась существом уродливым и страшноватым. Ну, как есть – собака Баскервилей. И именно она много больше, чем её хозяева, замысловатой фортуной призвана была сыграть заглавную роль в некой летней пьесе. Её первые акты так определённо относились к комедийному жанру во вкусе Сергея Михалкова («Сомбреро» или «Три плюс два»). А финал – к высокой шекспировской трагедии.
Так вот, эти отцовские сотрудники однажды вечером сидели у нас в большой комнате за столом и в моём альбоме рисовали папе-маме план некой большефонтанской дачи, которую предлагалось снять совместно. Что и было решено-подписано, как выразился Александр Иванович в заключение беседы. В тот же вечер я написал брату письмо – поедем на дачу. И нарисовал её, эту самую дачу, но не в плане, а в изометрии. Хотя её и не видел. Исходил из того, что Мика очень далеко, на Кольском полуострове (письма приходили из Североморска). Проверить он не сможет. А ему будет приятно, что я не помер и отдыхаю на такой чудесной чеховской усадьбе.
…Дачную жизнь тогда видел я только в кино. Это были пушкинские, тургеневские, чеховские и горьковские люди, которые летом выехали за город. Они там спорили влюблялись, ставили спектакли. И, как сказал однажды папа, с жиру маялись дурью в усадьбах. Относился он к тем классическим персонажам явно негативно. Классовый инстинкт? Возможно. Но мне, тоже отнюдь не дворянину, те дачные люди, их диалоги, монологи и поместья почему-то нравились. Впрочем, гайдаровский Тимур и его команда тоже отдыхали летом на дачах. И действие «Сомбреро» Сергея Михалкова проистекало в дачной местности. И не барышни-дворянки там жили-отдыхали на каникулах, а очень даже пионерки и пионеры. Словом, с поступлением дачной информации воображение тут же понатаскало картины такой же интересной непривычной жизни далеко за городом, в усадьбе с мезонином и беседками над морем, в саду с тенистыми аллеями. Или чистенькие аккуратненькие домики с верандами, с свежекрашенным штакетником заборов, садами-огородами и доброй весёлой ребятнёй. Скоростной спуск с высокого берега и прыжки в воду. Новые знакомства. Радость! Огорчала только мысль о том, что Мика далеко, на севере, на Кольском полуострове. И что ничего подобного в его жизни не было и нет. Потому что в детстве – война, теперь – Северный флот. Пусть хоть за меня порадуется…
И к нам однажды во двор въехал грузовик, рабочие погрузили вещи. Кот Васька нервничал, ехать не хотел. Я взял его на ручки. Почему он, существо аккуратное и дисциплинированное, ещё до выезда из города меня поцарапал и отправил малую нужду на мои брючки – не понял. Может быть, испугался. Подумал, что его хотят вывезти куда-нибудь и бросить? Или вообще – жизни лишить? И я довольно долго ехал на тот самый Большой Фонтан, понятия не имея, что приближаюсь к встрече, которая потрясёт на всю оставшуюся жизнь. Если бы ей я посвятил отдельный рассказ, то назвал бы просто – «Старик». Но пусть это останется в контексте очередной главы романа…
Дача в переулке, который так и назывался — «Дачный», — штакетником забора с калиткой ограждала территорию от дороги до самого берега и тонула во всякой растительности. Трава, кусты, деревья. Дорожки. Она оказалась очень большой, но совсем другой. Это был обыкновенный сельский хутор без претензий на архитектурную романтику. На правах личной собственности всё это принадлежало некоему семейству, созданному и возглавляемому Дядей Колей. Фамилия ему была, как это принято в литературе, характеризующая: Бушуев. Соответственно, семья была Бушуевых. Но если это не характеризовало жену и мать, сына и двух дочерей – людей очень красивых и скромных, то хазяину приходилась в аккурат. В самый раз. Он тоже, как положено взрослому, считался весьма авторитетным и властным, но в своём роде. Его жена тётя Лида, две его дочери Катя и Люда, и сын Коля подчинялись ему всецело и безоговорочно. Но – с небольшими перерывами. Эта почти религиозная трепетная подчинённость прерывалась дважды в месяц, в дни аванса и получки.
Дядя Коля занимал высокий властный пост конюха в близлежащем Доме отдыха с идеологически выдержанным названием: «Октябрь». Он управлялся телегой и двумя лошадьми, которых знал и любил абсолютно взаимно. Я видел, как этот грубый человек, явно не заканчивавший в своё время высших женских курсов, нежен с несчастными теми животными. И как они нежны с ним. Когда-то он служил в кавалерии, о чём свидетельствовали несколько фотографий семейного альбома. Само собой, они с отцом моим моментально сошлись на этой почве. И мне было очень интересно слушать их кавалерийские беседы. Ещё было очевидно, что у хозяина этого хутора золотые руки – многое было здесь сделано, поправлено, отремонтировано этим домоотдыховским конюхом. Но иногда, играя в переулке с дачными детьми, дочка его Катя вдруг всплескивала ладошками и неслась к повороту. Там показывался её папа, возвращающийся с работы молнией – то есть, зигзагообразно. Она его подхватывала, дотаскивала до калитки, увлекала во глубину дачи. И мы уже знали – сейчас начнётся. Этот трудяга и Pater familias был несказанно буен во хмелю. Водка пробуждала в недрах его личности бешенную злобу и редкую энергетику. Он бил жену и детей. И ломал то, что сам построил и отремонтировал. Начинались крики-стоны-вопли на весь Большой Фонтан, тягчайшие матюки гармонично сочетались с уговорами успокоиться и кого-то, и что-то пожалеть. Трещали доски и толь, скрипело кровельное железо крыш. Ну, и конечно же, звенели выбитые стёкла и посуда. Однажды старшая, Люда, с отчаянья хотела стукнуть его по башке утюгом. Но в той толчее попала почему-то бедной своей маме – тоже по голове. И соседки оттащили тётю Лиду к нам на веранду, отливали её там холодной водой и отпаивали узваром. Между прочим, утюг был не электрический, а очень даже чугунный.
Сцены эти вносили известное разнообразие в монотонную дачную жизнь. И кончались тем, что несколько больших дачников-мужчин, товарищей руководящих и фронтовиков, окружали наездника-буяна, били под дых и по скулятине. Вязали. И полотенцем затыкали рот, чтобы выражался поаккуратнее. Ну, в таком переплёте он всё же соображал о бесполезности сопротивления и затихал – вскоре его храп и стоны мерно разливались по округе. На следующий день он обычно на работу не ходил, похмелялся и починял поломанное. Ему дружно и эффективно помогали дочери, сын-тёзка и жена с перевязанной головой.
По договору нам, Александру Ивановичу, Александре Ивановне и Дези досталась отдельная хата под кровелем, верандой и о трёх комнатах. В двух, смежных, разместилась наша семья. А были там ещё несколько строений, уже заселённых дачниками-одесситами. В том числе и моими ровесниками, чуть старше и чуть младше, что обещало нескучную жизнь. Мы и впрямь поприятельствовали мгновенно. Как говорят командировочные, в день приезда. Дети здесь легче-проще ускользали из родительского поля зрения, были несколько более самостоятельны – в отличие от городской жизни. Хотя неизменно командовали взрослые, с которыми мы считались даже в их отсутствие.
В те бесконечно далекие, кажется, времена многое в жизни людей устроено было несколько иначе, чем нынче. Авторитет взрослых и, соответственно, власть были полубожественны. Полнейшей была и зависимость наших мыслей, взглядов и локомоций от поведения старших. Непослушание было редкостью, послушание — простым и привычным делом. Во всяком случае, в том кругу, где рос я. Взрослым виднее, так надо. Да и экспрессивными, суровыми-занятыми они были, послевоенные взрослые, на долгие уговоры и нотации не тратились. Если что, разговор выходил короткий. В общем, валять дурака с ними не приходилось.
Выражаясь современным языком, у власти в центре и на местах была партия взрослых. Они были в авторитете, в них детским безошибочным чутьём ощущалась яркая биография, которой ни у кого из нас, послевоенных и пришедших на готовенькое, не было. Так что воспринимались они исключительно и целиком позитивно. Дурным человеком мог быть только тот взрослый, от которого отвернулось взрослое же большинство. И вот таким на даче был некий старик, о встрече с которым вы уже предварены.
Штука в том, что ближайшими соседями к нам были мужчина в форме Аэрофлота, Ефим Михайлович, его жена-толстуха Мария Фёдоровна и дочка, очень похожая на свою маму. Это была та фактура, по которой одесситку безошибочно определяют во всех краях света. Довольно быстро стало известно о том, что глава этой семьи в детстве, в революцию и гражданскую войну, беспризорничал. Потому что куда-то задевался его отец. А голодающая, как и все, мать вынуждена отдать его в детский дом. И потом сама умерла. Но его пацаном спасла, как говорилось, советская власть – дала ему и таким, как он, кров, горячую воду и пищу, чистые простыни-наволочки, инструменты и профессию. И он вышел в люди, стал большим уважаемым человеком гражданского воздушного флота. Лётчиком? Нет-нет, не летает сам, но руководит обеспечением полётов других. Имеет семью, вывозит её летом на дачу.
И вот – вдруг нашелся его отец, приехал сюда. Отдохнуть от бурь и потрясений. Мне он с первого взгляда напомнил рисованный портрет Мичурина из школьного учебника. В такой же шляпе, в парусиновом костюме. И выполненный штриховано-цинкографически, великий преобразователь природы казался непомерно морщинистым и противным дряхлым старичком. Перезнакомившийся между собой, дачный народ, как в деревне, an mass заинтересовался этой личностью. Основоположная информация исходила от жены Ефима Михайловича, которой блудный отец приходился свёкром. И терминологический оборот «Блудный отец» был у всех на устах.
Уже через пару-тройку дней прозывался старик и у ребят плохо: в диапазоне от «старой сволочи» до «негодяя» — в зависимости от услышанного в семье. При случае мы выказывали ему свое отношение холодным дефиле мимо, на каковой почве сошлись даже с Дези, которая вообще-то детей не любила. И поначалу тяжело урчала при встрече с нами. Но с появлением на даче старика (он прибыл несколько позже всех нас), когда мы плотной кучей миновали его, сидящего в глубоком соломенном кресле, принципиально-демонстративно не здороваясь с ним (то есть, не желая ему здоровья), черно-белый демон шествовал рядом и издавал болотное урчание. Это была общая обструкция. И дети просто присоединились к взрослым, от которых, как уже сказано, зависели всецело.
…В прошлом осталось кое-что, о чем я стараюсь не думать: слишком оно горько, муторно, ошибочно и неисправимо. И среди этого «кое-чего» — душа старика во время его травли на даче. Он, впрочем, как бы не замечал того вакуума: даже выпрямился и расцвел, как розовый куст. И ямочками на бритых розовых щеках уже немного напоминал Ломоносова из того же учебника. Сторонний наблюдатель подумал бы наверняка: вот старик-отец, вот зрелый сын, вот его семья, все на месте. А что у невестки недовольное лицо, так это — дела семейные и никого они не касаются. Но я-то, как и дачные мои приятели, знал предысторию. И это тоже занимало место в цепи разрушения логики событий, усиливало колебание уверенности в мире и себе самом. Чего-то я тут не понимал. Да только ли я, щенок? Старика не любили все вокруг. И ото всюду долетали об этом разговоры женской половины дачного населения. В этом хоре и мама моя была не последней. Впрочем, к этому ропоту заунывному присоединялись и некоторый мужчины. Выходило так, что мерзавец бросил мальчишку на погибель, на махновцев-петлюровцев-интервентов, никогда им не интересовался. И жил себе припеваючи и припиваючи. А теперь явился — не запылился, сел на шею взрослого самостоятельного уважаемого сыночка на даче. Как будто бы всё ясно: старик – типичная сволочь, как выражалась его невестка. Но было, также, очевидно, что Ефим Михайлович вовсе не разделяет настроений жены и прочих – просто в папаше своём души не чает. И всячески его обхаживает. Подносит ему к креслу всякие лакомства. Как выяснилось, старик обожает кефир и сметану, любит порассуждать вслух о целебных свойствах этого харча богов.
— Вот ведь гад этот старик! — однажды проворчал я, распрямляя душевную пружину, когда отец, посидев со мной немного, докурил и пошел было укладываться. Снова тяжело скрипнул дачный диван. И совсем близко зачернели глаза взрослого, очень сильного и бесконечно усталого человека, подсвеченные огоньком «Казбека». Папа как-то пристально рассматривал меня и было трудно понять — сердится он или одобряет. Но нет, ничего не сказал – сделал пару затяжек и ушел к себе.
…Возможно, так бы оно все и осталось — ну, еще один эпизод из детства. Господибожемой, сколько их там, таких! И теперь, вероятно, при воспоминании вызывал бы снисходительную улыбку автора… Но улыбки нет и старик незабываем, загадочный этот человек,так и оставшийся для меня безымянным, всю жизнь бегавший от судьбы и нашедший ее на той даче.
Ну, ничто прекрасное не бесконечно: болтовня, так сплотившая многих дачников, постепенно избалтывалась и надоедала. Постепенно острота исторического того конфликта угасла. К тому же, в полнейшем соответствии с законами жизненной драматурги, на даче приключилось новое ЧП. Дачница Виктория, дочь почтенных родителей-стоматологов, вдруг отчаянно загуляла с местным фонтанским королем Стыцей, молодым мускулистым жлобом, который днем валялся внизу на пляже и катал бледных москвичек-ленинградок на спасательной лодке, а вечером выплясывал в соседнем Доме Отдыха «Октябрь» на танцплощадке — в клешах и тенниске. По ранним ночам теперь желающие могли видеть, как родители караулят Викторию у калитки, ведут в хату, которая потом ходит ходуном минут сорок. А днем ситуацию обсуждала, опять-таки, вся дача. В одном таком симпозиуме принял участие и старик: высказался в том плане, что в его время девушки были не в пример скромнее и благоразумнее. К изумлению Марии Федоровны и удовольствию Ефим Михайлыча, его не освистали, а очень даже наоборот: все с ним согласились и стали во всю расхваливать это самое время старика. И вот шли дни, женщины угощали его сметаной и кефиром, и все советовали Викиным родителям свести их дочь для беседы со стариком — человеком, явно много повидавшим и мудрым. И опять-таки, я ничегошеньки не понял. А Ефим Михайлыч ходил-напевал, счастливый. Он поглаживал по заду жену, дергал за косички дочку и слушал, слушал старика…
Вышло так, что отцовский шофер «засел». В одно из воскресений он привез на дачу важные бумаги на подпись, перекусил с нами и в переулке погрузил «Победу» в песок по днище. Колеса вертелись отчаянно, но машина лишь дрожала. И вот солидные дачники, выпятив животы и трепеща поколенными трусами, окружили батькину «Победу» и разом навалились. Как среди них оказался старик, уж и не припомню. Но он приседал, хлопал себя по парусиновым ляжкам, тыкал указательным перстом в горло переулка и визгливо подавал команды, которые почему-то исполнялись. Он распалился и даже сделал замечание моему отцу по поводу неверной рубки досок под колеса. На что мой солидный и заслуженный отец стал кротко оправдываться. И вдруг, откуда ни возьмись, вылетела взбудораженная Дези. То ли старик стоял ближе всех к калитке, то ли на упитанных дачников собака нападать не решилась, а, может быть, и впрямь она одна осталась верной общественной абструкции, но только атаковала Дези именно старика. Она бросился на впалую грудь и щелкнул зубами, но промахнулся, поскольку старик секундой раньше опрокинулся в мучнистую пыль.
А далее пошло уже и вовсе невообразимое: едва отогнали собаку и подняли брыкающегося старика, как он фальцетом вытянул жуткий, длиннющий, душераздирающий матюк, выхватил из папиных рук топор и метнул его в Дези на глазах у изумленного общества. Толпа бросилась врассыпную как только над ней вознесся топор. Один отец остался на месте — зажмурился и повернулся к рубящему оружию боком, как на дуэли. Само собой, грозную собаку тоже сдуло ветром. Но вместо него появилась Мария Федоровна с этим самым топором, как с трофеем — в положении «На-плечо». И тут уж она высказала все, что долгие годы до и недели после приезда старика подступало к ее луженому горлу. Ефим Михайлыч ещё раньше ушел в магазин и несколько минут были у нее в запасе.
— Да эта собака стоит втрое дороже тебя самого со всей твоей мелкой, поганой жизнёнкой! — кричала она. Старик был разделан под орех за свое дурацкое пристрастие к сметане-кефиру и прочим сливкам, к легкой жизни вообще, за паразитизм и распущенность в прошлом, из-за чего, собственно, и пострадал его единственный сын. Под конец речи до того разошлась, что обвинила непосредственно свекра в успехах деникинцев в девятнадцатом году здесь, на Юго-западе. Все из-за таких, мол, отцов.
— Ты, наверное, и в оккупации, при немцах, и при румынах тоже не потерялся, полицай чертов! — кричала она, с трудом справляясь с выпорхнувшим из сарафана белоснежным бюстом. И я заметил, как поморщился отец — всей даче было известно, что старик во время Отечественной войны в Алма-Ате руководил артелью по производству стирочного мыла. И следовательно, полицаем здесь, на Юго-западе, быть не мог. А какие в Алма-Ате полицаи? Мой папа там лежал в эвакогоспитале. Никаких полицаев.
Отец взял меня за руку, и мы молча пошли к калитке, пересекли затем пустынное шоссе и остановились над обрывом. Море вдали неуловимо становилось небом — в том месте, где медленно двигался черный сухогруз. Он проходил за палками рыбачьих сетей и было похоже, что мы наблюдаем судно в батькин бинокль с делениями.
— А зря она, все-таки, его так… — сказал я. — Он же совсем старый. Наверно, больной. Может, он вовсе не бросил Ефим Михайлыча тогда, а просто потерял, а? Война ведь была, а? А сметану ему, может, доктора прописали…
Отец ничего не ответил. Только тяжелую руку положил на мое плечо и слегка прижал к себе. И тут мы увидели старика — он вышел из калитки и тоже направился через шоссе. Но это был уже совсем другой человек — переломанный пополам старик Хоттабыч, который вдруг понял, что чудес на свете не бывает. А мимо нас по краю обрыва пробежала урчащая Дези и они увидели друг друга. Дальше, я думаю, все длилось секунды, но острая динамика растягивает время: собака увидела, что старик безоружен. И стала в боевую позицию, рыкнула грозно. А тот вдруг обвис в своей парусине и остановился на середине шоссе. Он плакал так горько, как плачут только в детстве и глубокой старости.
…Сигнал вырос и стал непрерывным: там, сзади, как по маслу катил новенький «ЗИМ» — он был великолепен в своей полированной черноте и серебряной сбруе радиатора. И все это неслось в стариковскую спину. На тропинке замерли трое: я, отец и собака. А на шоссе стоял спиной к смерти человек, плачущий и очень старый.
— Дед! — дико крикнул отец и тут же резко отвернулся к морю, прижав мое лицо к своему твердому животу. С дороги донесся звонкий шлепок, шипение, крик человека и собачий визг. Как-то странно стошнило: показалось — Собака попала под машину. Батькино лицо искажено мукой. Это сам ужас и само сострадание. Из-под его руки решился я взглянуть на дорогу. Там, далеко впереди, съехал в кювет «ЗИМ» и от него бежали к нам какие-то земляне. И рядом на шоссе над странно лежащим стариком скулила собака. Она наклонялась и лизала подплывшую розовым сиропом парусину, и скулила, скулила…
А по аллее дачи к калитке бежали из небытия Мария Федоровна, дочь ее и муж, который зачем-то одной рукой застегивал на горле форменную рубаху с погонами Аэрофлота, а другой держался за сердце…
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua