В ТРЁХ КНИГАХ.
КНИГА ПЕРВАЯ
КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…
(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22», «23», «24», «25», «26», «27», «28», «29»)
32.
— А вспоминаешь ты, брат, встречи со школой и большими людьми вперемешку. Это не случайно? Или так, как-нибудь? – встревает после долгого вслушивания-молчания Серый, — В издательском варианте, может быть, есть смысл разделить эти главы? Тем более, ни соучителей своих школьных, ни соучеников к большим людям ты не причисляешь.
А что, замечание само по себе было бы и логичным. Просто он пропустил мимо ушей вступительный договор с читателем: как вспоминается – так и пишется. К тому же, мне нынче совершенно ясно, что все встреченные и всё встреченное так или этак – учителя и наука. А начальная-печальная школа и большие люди – в особенности. Не предусмотренная идеологией государства и, соответственно, программами-рекомендациями-методичками Минпроса (даже прямо и очевидно противоречащая им), реальная наука эта озадачивала и заставляла меня сосредотачиваться на её уроках больше, чем все пункты расписания занятий. Натура Почемучки заставляла всматриваться-вслушиваться в несуразность происходящего, уже прямо касающегося меня лично. В дошкольном миру привыкший к своей элитарности, я с изумлением всматривался в происходящее за партой, перед ней и вокруг. И не мог понять – что оттесняет меня (меня! Урождённого дворового генерала!) на периферию нашего класса? Хотя само оттеснение было всё очевиднее. А исторической информацией о жизни людской, как системе взлётов и падений, я ещё не располагал. И великие тому примеры ни объяснить ситуацию, ни утешить меня ещё не могли. И встреча с тезисами «Не ты – первый, не ты – последний!» и что «Всё ещё может быть гораздо хуже» поджидала меня где-то впереди. Между тем, жизненные перемены и жужжащий рой над средним ухом «Почччччему? Ззззаччччем?» настоятельно требовали подведения под них теоретической базы…
Кстати, о переменах: к середине второго класса присутствие в нём девочек стало привычно-обычным и само по себе атмосферы уже ни электризовало, ни озонировало. А к концу учебного годика более-менее определялась классная элита, в которую вошли и некоторые наши прелестницы. Ближе к выходному (он тогда был один) они заметно шушукались-сговаривались. И бывало, по воскресеньям мы, простые смертные и потому всё ещё прогуливавшиеся с родителями, видели в городе их стайку — вполне самостоятельную. Они весело слетались к кинотеатрам. И кавалье ангаже во дам на прогулку и газированную воду с сиропом. Что объединяло передовых этих мальчиков и девочек? Их родители безраздельно принадлежали торгово-снабженческому и милицейскому сословию. Почти все родились и проживали рядом с «Привозом». Знали друг друга с детства. Мальчики-девочки эти были, как на подбор, крепенькие, аккуратно-прилично одетые-обутые и… спортивные. Да, кто – чем, но все регулярно занимались спортом и прочим. Танцами, например. Посещали хоровую капеллу Дворца пионеров. Точнее было бы сказать: родители их водили на спорт и прочее. А нас не водили. Никого. Они были интересны друг другу. А остальные в классе, в том числе и мой компания, их не привлекали. Уже в третьем-четвёртом классе дистанция была очевидной и привычной. И когда пошла пионерия, первые алые галстуки и звёздно-костровые значки появились у них. Из их числа избирались звеньевые, председатель совета отряда и староста класса.
Из того, что почему-то никак не предвиделось в моей личности и судьбе ни ими, ни всевидящими родителями и педагогами (и что всё же в своё время пришло), были и спорт, и искусство, и музыка с литературой. И масштабная общественная деятельность. И популярность. Но там, но тогда считался я бесконечно далёким от всего того, что может привлечь внимание белых лебедей к гадкому утёнку. И стал привыкать к такому самовосприятию. Ну, кому могли мои, скажем, динамовские годы привидеться, моя работа и дружба с тренерами и спортсменами высшего класса – до олимпийских чемпионов включительно? Со спортом в детстве было тем паче непонятно, что он всегда присутствовал в нашем доме. Да ещё как!
Вот, кстати, ещё немного о больших людях — у нас бывали очень большие деятели физкультуры и спорта, очень большие футболисты. И очень большие альпинисты. Последние мне, сопливому, нравились почему-то намного больше. Ещё бесконечно далёкий от филологический науки, как-то интуитивно обожал ловить аллитерацию на слух. И даже сами слова «Эль-брус», «Ле-до-руб», «Аль-пи-низм», «Аль-пин-шток», и просто «Альпы» произносить было как-то вкусно. На увлечение этим делом и на вовлечение в него старшего брата я уже намекал. Это была его жизнь, его стихия. А поскольку Мика состоял в числе моих кумиров – в известной степени и мои. Только он этим занимался самым серьёзным образом, в компании таких же увлечённых молодых людей. А я ему подражал, играл в это. Именно в связи со спортом — вот вам ещё две-три исторических личности, с детства всаженные в память по самую рукоятку. Только с кого бы, с чего бы это начать…
Ну, давайте так: кто же из коренных разновозрастных одесситов – обитателей наших мест в конце сороковых – в начале пятидесятых, не знал стадиона «Пищевик». Он был, пожалуй, самым большим из одесских стадионов протягом всей партийно-советской городской истории. Вообще говоря, до конца 30-хгодов он назывался так: «Стадион имени С. Косиора». Был сей Станислав первым секретарём ЦК компартии Украины и даже членом сталинского политбюро ЦК ВКП(б). Но в конце тридцатых сгорел и был изъят из оборота. А центральный стадион Одессы пару раз официально переименовывали. Был он и «Пищевиком» — на имени добровольного спортивного общества, взявшего его на баланс. Но старые одесситы нередко автоматически его называли «Косиора». И тогда кто-нибудь да обрывал-поправлял: «Пароходства». Или: «Пищевика». Поскольку в парке на фоне стадиона возвышалась скульптура Сталина, сам стадион иногда называли его именем. В конце 50-х я заметил: Коба покинул высокий пьедестал – его место заняла скульптура Т.Г. Шевченко, которую потом переместили в другое место парка.
В раннем детстве мы не сомневались: среди всего того хорошего, очень хорошего и прекрасного, что даровали нам революция, партия, комсомол, советская власть и лично товарищ Сталин, были физкультура и спорт, ранее вроде бы доступные лишь имущим классам. Трогало до глубины души и то, что лучший друг советских спортсменов, перегруженный делами мирового масштаба, вождь уделял внимание и нашей физической культуре, и спортивной жизни. Но нам, коренным одесситам, было не менее известно, что теннисные корты и плавательные бассейны, площадки под футбол, волейбол-гандбол-баскетбол, фехтовальные и борцовские залы и импровизированные стадионы придуманы были здесь ещё до великой революции. И задолго до торжества свободы и справедливости футбол стал популярнейшим явлением в стране.
Папа определённо говорил: такой футбольный центр российской империи вообще сначала возник именно в Одессе — куда завезли игру «Нога-мяч» английские моряки. В детстве, ещё при царе-батюшке, он видел их, в странных нерусских форменках и бескозырках с помпонами, идущих по улице в ряд (прохожие – в стороны!) с прыгающим от ног к ногам большим мячом. Так ли это? Во всяком случае, думается, не случайно великие одесские перьеносцы, ставшие писателями европейского и мирового класса, в своих воспоминаниях о спортивной Одессе воспели не бокс, не фехтование или борьбу (также не лишенные тогда некоторой популярности), не конкур и стрельбу, и даже не королеву спорта – лёгкую атлетику, а именно футбол.
«…Я хочу только вспомнить, как стоял Гриша Богемский в белой одежде „Спортинга“ (спортклуб в Одессе). Уже помимо того, что он чемпион бега на сто метров, чемпион прыжков в высоту и прыжков с шестом, он еще на футбольном поле совершает то, что сделалось легендой. Такой игры я впоследствии не видел. Я играл вместе с Богемским,..» писал Юрий Карлович Олеша, в юности – правый край-форвард команды Ришельевской гимназии.
Дореволюционная и до первой мировой футбольная жизнь Одессы звонко воспета и в публицистике, и в художественной литературе и искусстве предостаточно, на чём и сэкономлю. Но подчеркну: естественно, что – когда стадион «Пищевик» стал «Черноморцем», Одесса не могла не обратить на это своё высокое и всегда голодное внимания. Примерно тогда и зазвучало в полный голос: «Галинский». Небезызвестна фамилия сия была и ранее, но теперь к ней присовокуплялись в толпе разные прилагательные в роли определения. Начальник «Черноморца». Директор «Черноморца». Старший тренер «Черноморца». Комиссар «Черноморца». И даже заведующий «Черноморцем». Речь – о старинном, с двадцатых и в особенности с тридцатых годов, приятеле и ровеснике моего папаши. Ну, чуть младше. Он, как и мать моя, родился в девятьсот девятом. Но оперялся в том же, что и отец, мать и многое одесситы и неодесситы, историческом промежутке между февральско-мартовской революцией и октябрьско-ноябрьской совсем уже бессмертного 1917-го годов. Со всеми из этого, безусловно, исторического факта, вытекающими…
Его имя нередко повторялось и в нашей, так сказать, семье. Это – когда толковали о футболе (Господибожемой, папа с мамой ещё ездили на стадион, на классные футбольные встречи!), или вспоминали годы юности и молодости, довоенной личной, культурной и общественно-политической жизни. В домашнем альбоме с бархатным переплётом, среди прочих имелись фотографии военного моряка в мундире со стоячим и расшитым золотыми якорями воротом. С двухпросветными погонами. С орденами и медалями. И его же, только в молодости — симпатичного парня, крепенького, плечистого. Даже и в футбольных доспехах – куда делись эти фото, не знаю. Но помню изображение чуть ли не адмирала и парня лет двадцати-тридцати, в футболке и кепке (вратарь?), в бутсах и гетрах, бубликом скатанных ниже колена. Вообще говоря, таких футбольных парней там, в альбоме, было два. И при редком уже тогда просмотре звучали две фамилии: Галинский и Злочевский.
По тону этих воспоминаний мне была ясна уважаемость названных, их вес в биографиях устных мемуаристов. Большие люди! Второй был каким-то N-юродным братом моей матери, Злочевской Клавдии Семёновны. Запомнились рассказы: ещё до войны, в двадцатые и тридцатые это был выдающийся футболист, кумир футбольной Одессы. Да и не только её. Все знали: ведя атаку на ворота, ударом левой однажды он… убил мячом турецкого голкипера. Мама говорила – ему запрещали бить по мячу правой ногой. И даже, дескать, надевали на неё какое-то стальное кольцо. Папа смеялся, просил её не повторять глупости. И пояснял: просто – многие болельщики видели, как Злочевский бил по воротам, попал мячом в солнечное сплетение вратаря-турка. Удар его и впрямь называли пушечным. В Одессе на Соборке болельщики долго шутили об этом «убийстве» турка: мол, Злочевский ударил правой. А если бы левой – было бы ещё хуже. На самом деле иностранцу и впрямь стало плохо, его увезли в больницу. Вместо него доиграл матч другой. А тот больше не появлялся. И Одесса сделала вывод о смертельном ударе…
Знаменитый вратарь «Черноморца» и большой знаток футбола Георгий Борисович Городенко, с которым мне выпали честь и удовольствие дружить с начала семидесятых, тоже отрицал это смертоубийство. «Футбольным мячом ещё никто никого не убил!» — смеялся Жора чудесной своей улыбкой, простой и ясной. Но информацию о том преступлении я слышал и слышу до сих пор. И однако же, Злочевский, не взирая на родство, у нас никогда не был. Как-то из-под стола я уловил разговор о том, что перед войной у него (господибожемой, и у него!) были большие неприятности по линии НКВД. Он, вроде бы, тоже сидел в тюрьме. Уже при мне шли разговоры о том, что родные тогда просили папу вмешаться. Или хотя бы поинтересоваться, узнать – что к чему и где именно содержится. И вроде бы отец наотрез отказался вообще соваться в это дело. Помнится смутновато, маленьким не придал разговору этому значения.
Но определённо поведаю: нечто подобное случилось с другим братом матери, Гришей Злотко (партийная кличка, взятая Григорием Злочевским в подполье при Деникине и по старой парттрадиции оставленная на всю жизнь), который в тридцать восьмом был большим человеком в горкоме партии и попал в тюрьму. И отец отказался взять его на поруки (была тогда такая форма спасения, под свою ответственность). Это я знаю точно – не только по подстольной памяти, но и по многодесятилетней вражде двух семейных сообществ: «Кодла Злочевских» и «Кодла Каневских», как они втихую именовали друг друга. И это было известно из поколения в поколение. Когда маленькие мои двоюродные сестрички-двойняшки ссорились, одна другой кричала: «Ты, подла Злочевских!». Вероятно, потому что словечко «Кодла» им ещё было неизвестно, а «Подлость» наоборот. На самом деле первое на речевой субкультуре уголовного мира означает сообщество крутых. Но в повседневности широко употреблялось в отношении любого несимпатичного людского сообщества.
В данном случае оба этих «Кодла» были моя родня по отцовской и материнской линиям. А линия моей собственной жизни однажды, в конце семидесятых, пересеклась с другой – его, дяди Гриши, Григория Злотко. За ним были уже десять лет тюрьмы и восемь ссылки, реабилитация и дача старых большевиков всё на том же Большом Фонтане, где мы и встретились в конце семидесятых. Я тогда аж младшим литсотрудником областной газеты работал над историей молодёжного движения здесь, на Юго-Западе. И узнав, что он, носитель памяти о тех делах, приехал ненадолго в Одессу, попытался с ним увидеться. Его сын, армейский полковник, заведовал военкафедрой в нашем Политехе. И я с ним созвонился, представившись по должности. И тут же было отказано – мол, Григорий Семёнович не встречается с журналистами. Тогда я сказал, что он, может быть, в данном случае сделает исключение, поскольку я, всё же, его родственник. Но том конце провода явно заинтересовались: «А какой вы родственник?». Назвал свои имя-фамилию. «А, так вы сын Клавы? Выходит, вы – его родной племянник? Ну, что же, я поговорю с отцом». Так и удалась наша встреча-беседа.
Григорий Злотко, как в известном романсе, пережил многое и многих. В том числе и маму мою, и моего отца. И товарища Сталина. И Никиту Хрущёва, которому писал из ссылки – безответно, само собой. Так что сведения о том отказе папы поручиться, помочь и спасти я, окромя собственной зыбкой памяти, черпал ещё и из непосредственного общения с потерпевшим. Но об этом – конечно же, потом. Если случится. Просто эти два случая могли слиться в детской памяти.
Знаю точно, что Александр Злочевский с началом войны вышел на волю. И воевал достойно. Был ранен, контужен. На гражданку уволился в чине подполковника. С орденами и медалями. А Григорий Злотко (Злочевский) на фронте не был, с конца тридцатых отсидел десятку в холодных краях. Плюс восемь ссыльнопоселенцем, но вне решетки. Что особенно интересно, после выхода из тюрьмы на поселение, к нему из Одессы уехала жена по фамилии Райгородецкая, до того – директор фабрики (не то швейной, не то трикотажной). При аресте и суде она от него не отреклась. И её не исключили из партии. В ссылке он работал учётчиком, а она – культработником.
Что касаемо дяди Саши Злочевского, памятны мне больше разговоры о нём и его фотографии из того альбома. Очень старое фото, потрёпанное, например: странноватая компания: молодые мужчины и женщины. Собственно, парни – почти все в фуражках и расстёгнутых мундирах, гимназических или студенческих. И девчата тоже старомодные, хотя и симпатичные, улыбчивые. Осень или весна, много солнца. Слева стоит крепкий хлопец в фуражечке набекрень. Лихой чуб. И с гитарой. Мне объясняли, что это и есть сам Саша Злочевский. И что дело происходит до революции, в Александровском парке. И на том самом месте, где потом вырос огромный стадион «Черноморец». Запечатлена сборная нашего города и поклонницы. Команда называлась «Черное море». И ещё фото помнится: футболисты в одну шеренгу на фоне футбольных ворот. Почти все в одинаковых тёмных футболках, только один – в светлой, в центре. Он наступил на мяч. У всех одинаковые, чуть ли не по колено, широкие белые трусы. И тёмные, тоже почти по колено, гетры с несколькими светлыми полосками. Называли того, с мячом, так: Богемский. Большая футбольная знаменитость. А крайнего справа – Злочевский. В углу запомнилась надпись с датой: «Финал, 1913 год». Для меня это означало что-то вроде средневековья.
При застолье Борис Вениаминович Галинский часто говорил и о Каневских, и о Злочевских. Маме было интереснее беседовать о Саше. Я тогда многое слышал впервые. Оказалось, что когда-то в Одессе в футбол играли… на Куликовом поле, пустыре за вокзалом. При мне это — та самая главная площадь города, где построили величественное здание обкомов-горкомов партии и комсомола. И в котором на верхнем этаже левого крыла находился в середине 60-х пресс-центр горкома комсомола «Служба Солнца», комиссаром которой был ваш покорный слуга. А на площади проходили первого мая и седьмого ноября военный парад и демонстрация трудящихся. Там, вроде бы, и начинал Злочевский, Сашка-Злот.
Дядя Боря подтверждал: действительно ходили разговоры знатоков-болельщиков о том, что его сильного и точного удара впрямь опасались вратари. И о том, что в атаке он сметает всё со своего пути. И что ударом по мячу левой ногой он ломал штангу ворот. Но Борис Вениаминович опровергал все зверские слухи о нём. Утверждал, что Александр Злочевский был самым корректным игроком – при атлетическом сложении и очевидной силе. За точность и силу ударов по мячу его ещё называли «Большая Берта» — в империалистическую войну у немцев была такая мощная пушка. В разговоре Галинский называл его Злотом и Левым Инсайдером. А иногда даже дядей Сашей. Вообще много рассказывал о нём. Злочевский, выходило, был чемпионом России и воевал ещё на гражданской.
Да, всё вышло так, что в моей жизни большой этот человек и родственник присутствовал лишь опосредовано, в фотографиях и разговорах старших. И был мне, можно сказать, умеренно интересен. Вот мама, очень редко участвовавшая в таких беседах — главным образом организуя застолья, при разговоре о Дяде Саше оживлялась. Она рассказывала о его маме, которая была простой работницей. Кажется, уборщицей или прачкой. И о том, что он был очень красивым парнем. И много учился. О его студенчестве, о работе инженером в порту. А вот была ли у него семья, жена и дети – нет, не помню. Об этом не говорилось. Однажды, где-то в конце пятидесятых мама объявила: умер Саша Злочевский. Но в доме нашем особой реакции это почему-то не вызвало…
А сам Борис Вениаминович Галинский? Довоенная футбольная знаменитость, капитан одесского клуба «Динамо», он и есть, как уже сказано, один из создателей, родителей и начальников команды «Черноморец», инициатор переименования стадиона «Пищевик». Герой войны, журналист, капитан второго ранга, автор книги «Черноморцы». Был дядя Боря одно время главой одесского городского комитета по физкультуре и спорту, заведовал агитпропом в горкоме партии. Работал замредактора областной партийной газеты. Перед войной был мобилизован на политработу в Черноморский Флот. Плавал и на Балтике, и на Каспии. Ордена, медали. И с отставкой и выходом на пенсию этого кавторанга поздравляли на моём дне рождения – в десять мальчишеских лет. То есть, в том самом переломном 1956-ом годике. Его книга «Черноморцы» чуть ли не при издании стала раритетной. Найти её я не могу. После того, как мы проводили его в последний путь, традиционный турнир закрытия сезона неизменно посвящался Борису Галинскому.
Да-с, тот самый старинный, довоенный приятель отца и матери. Вместе с папой работали в одесской комсомолии, когда она только создавалась и ещё не звала на помощь своих сельских ровесников – как, впрочем, и одесская парторганизация. Да тогда село не так уж и спешило в город, а в партию и комсомол – подавно. Собственно, оттуда и звать было некого – деревенские партячейки если и были, то крохотные. А комсомол там завёлся и стал заметен ближе к середине тридцатых. Не очень-то понимали крестьяне, и стар, и зрел, и млад, как это и зачем строить общество, в котором не будет частной собственности. Как эпоху спустя показала старуха-история – не так уж и беспочвенны были их сомнения. Но сейчас – не об этом…
Двух этих Борисов, будущего моего папу и Галинского – будущего папу моего приятеля Анатолия, — захватила стихия довоенного же призыва в вооруженные силы. Только папа отправился в Туркестан, где объявлено было окончательное решение басмаческого вопроса (полное уничтожение), а Галинский – по морям, по волнам. Именно: на Черноморский флот, на его главную базу в Севастополь. Где никаких басмачей тогда не было. И где, в видах сложных настроений народа и будущей войны, нужны были крепкие партполитработники.
В том качестве, как я уже доложил, Борис Вениаминович и проделал все кампании второй мировой войны. И в отставку вышел в красивом черном мундире, ворот которого запомнился мне расшитыми золотыми якорями. Роскошь парчовых галунов, шевронов, двух рядов золотых якорных пуговиц, двух орденов и четырёх медалей в этом междурядье ослепительно завершалась золотыми погонными с двумя просветами. И двумя звездами на каждом. У папы на фото мундир был поскромнее, общевойсковой. Флот, что тут скажешь. При мне он редко бывал у нас в гостях. Но несколько раз папа брал меня с собой на стадион, где мы встречались с Борисом Вениаминовичем в раздевалке и комнате собрания команды. А потом сидели в высоком зале, одна стена которого отсутствовала — открывался вид на поле и трибуны, где шелестела, урчала и ревела публика. И где, как позднее очень точно шутил Аркадий Райкин, двадцать два бугая гоняли один мяч.
На старости лет должен признаться – так я и не вник в феномен популярности странного этого занятия. Оно конечно, нельзя не признавать громадной вовлечённости моих и прочих земляков в это действо. И значит, оно логично и законно. Но моих ума-души господь почему-то не настроил на эту волну. Да, не помню, на каком этапе невеликого моего пути к своим подружился я с его сыном Толей. Кажись, в комсомоле. Мы приятельствовали и в «Звёздной ( Дофиновской) Республике», и у них – в большой темноватой коммуне на улице Бебеля – ближе к Ришельевской. Легендарный в Одессе, отец двух детей, жил там в двух смежных комнатах. Борис Вениаминович был уже штатским человеком, но ещё долго носил флотскую форму без погон. И фуражку с «Крабом». Признаться, штатский костюм ему, как и папе, шел много меньше – по крайности, на мой взгляд.
Их беседы с отцом были невероятно привлекательными. Это – про двадцатые, тридцатые, сороковые годы. Это были армия, флот, война. И футбол, конечно. Он пережил моего папу на год.
К тому времени я уже почти не общался с Анатолием. Когда служил в армии, он женился на некой гражданке, которая мне тоже очень нравилась. Я тянул лямку в дальних краях, они оба учились в университете. Хоть и на разных факультетах. Обычная, в общем-то, солдатская история. Конечно, никакого правонарушения, а тем паче – преступления, — он тем самым не совершил. Женились они, я так понимаю, по страстной и взаимной любви. Народили двух детей. И, возможно, живут до сих пор. Возможно, потому что – при очередном сдвиге тектонических пластов населения, — след их затерялся уже на другом субконтиненте. Но крепкая и наследственная наша дружба растаяла где-то в начале семидесятых. Она, историк, уже работала в музее. А Толя заправлял в городе всеми телефонами.
Когда мы в семьдесят втором хоронили папу, прощаться с ним пришел и Борис Вениаминович. Он стоял рядом со мной. И говорил – кому? Сам себе: «Борис-Борис… Всем дал жильё. Дома работягам построил. А выносят его всё из той же коммуналки…». Через год я стоял в почётном карауле у его гроба, на красной крышке которого возлежал прекрасный кортик. И вынесли сей гроб из той коммуналки на улице Бебеля (Еврейская). Ближе к Ришельевской. И стоящий рядом со мной великий вратарь «Черноморца» и друг мой Жора Городенко бормотал что-то вроде того, что – «Вот, всей нам, всей команде, всем «Черноморцам» добился квартир и машин. А сам так и прожил в коммуналке…».
Я далёк от идеализации того поколения, вообще не признаю непомерных обобщений. Поколение – термин и явление чисто статистическое. Это – люди, это – их сообщества. А сталбыть – разные. Но в последующих поколениях я вообще не встречал подобных руководителей, которые бы настоящими детьми своими считали вручённых им судьбой подчинённых. А родных детей оставляли бы на попечение уже других вождей. То есть, голодранцами на улице. Вероятно, такие командиры и начальники есть и сегодня. Просто: я не встречал. А вы, читатель дорогой?
…Я уже как-то черкнул: в том детстве после возвращения старшего брата из очередной экспедиции на полу у изразцовой нашей печки возлежал вещмешок по имени Рюкзак. Он не лежал, нет: именно — возлежал. Величественно. Мика значительно поднимает палец: «Абалаковский». Иногда называл он рюкзак этот просто-коротко: «Абалак». Рюкзаки я у него видел разные. Но этот – особенный. Его придумал и сконструировал сам Абалаков. Эту фамилию брат произносил как-то особенно. Я уже знал, что Абалаковых, братьев, двое. И что их, выдающихся альпинистов, знает вся страна. И правительство. Они в войну стояли насмерть за Кавказ. Ранены, поморожены. Награждены. И один из них недавно умер. Дядя Женя, Евгений Михайлович. Говорят – убили. Брат говорит тихо: при странных обстоятельствах. Гостил в московской чьей-то хорошей газифицированной квартире. И ночью с каким-то ещё товарищем угорел. «Чтобы такой бывалый человек вот так запросто пропал…» – совсем уже бормочет Мика. И натыкается на тяжелый взгляд отца. И замолкает. Я не понимаю – почему. Но чувствую – что-то тревожное, неправильное, тайное и гадкое в этом есть. Это отравляет ощущение счастья…
Другого Абалакова тогда, в детстве, знаю не только по фото и разговорам: от него приходили письма и открытки, он был у нас в гостях, угощался. Дядя Виталя, Виталий Михайлович. Как-то привёз «Комсомольскую правду» с фотографией Мики и его товарищей на фоне Эльбруса. С подтекстовкой об одесских молодых альпинистах. Какой он был, Виталий Михайлович? Большой, скуластый. Плечистый. Громкий голос. Он мне много рассказывал о своём брате Жене. Тот был не только знаменитым альпинистом и тренером, но ещё и известным писателем. Это я хорошо знал от своего брата. У Мики на полке над столиком, между «Землёй Санникова», «Семёновым-Тяньшаньским», «В Дебрях Усурийского края» и «Военной геологией» (вижу – как сейчас), стояла красивая книжка Евгения Абалакова — «На высочайших вершинах Советского Союза». Мало того, выяснялось, он – очень знаменитый… скульптор, закончил Суриковский институт и создал известные скльптуры. В том числе и композицию «Альпинист и альпинистка», маленькая гипсовая копия которой стояла у Мики на столе — как и у всякого, говорили, уважающего себя альпиниста. А ещё он сделал памятник Ленина в Керчи, который потом взорвали немцы. Я, конечно, этой скульптуры не видел. Но раз его уничтожили гитлеровцы, значит – это был хороший памятник.
Виталий Михайлович за столом увлекался, рассказывал о восхождениях своего брата (пятьдесят вершин, в том числе первым взошел на пик Сталина, на Памире). Высота – почти восемь тысяч метров. Та самая вершина, замечу ныне, которую в светлые наши шестидесятые переименовали в пик Коммунизма. А после девяносто восьмого – вообще в пик Исмаила Самони. Ну, был такой эмир. Из династии Саманидов, основатель одной среднеазиатской державы.
Представьте только, как меня захватывало повествование о человеке, рукой которого на карту мира были нанесены хребты Тянь-Шаня и Памира. И именем которого названы пик на Памире, одна из тянь-шаньских вершин. И ещё какая-то штуковина, которую дядя Виталя назвал так: «Щель». Да, Абалаковская щель. Виталий Михайлович тоже, как папа, курил когда «Казбек», когда «Беломор», дым – к потолку. И тоже делал это аппетитно красиво. Я, кажется, вообще не дышал, слушая рассказы о том, как воевал Женя под Москвой в специальной спортивной бригаде партизан. Как командовал батальоном, взошедшим тогда на Казбек. И с двумя офицерами (имён-фамилий я, увы, не запомнил) поднялся на Ушбу, посланные на выручку группы какого-то (запомнил!) Алёши Джапаридзе. А группа, оказалось, погибла. И такой человек в городской квартире ночью отравился газом?
Уже много лет-десятилетий спустя я случайно наткнулся на заявление одного врача, действительного члена АМН Союза А. Летавета — между прочим, лауреат Ленинской и Государственной премий СССР – который более чем сомневался в официальной версии этой гибели. Уже хотя бы потому, что из всех жильцов угорели только Евгений Михайлович и его друг. Так и написал: «Газ не выбирает: или все жильцы квартиры должны были погибнуть, или все остались бы живы…». Но это всё – потом…
О себе он почти ничего не рассказывал. Зато Мика о нём рассказывал много и вдохновенно. Он был инженером-конструктором. Изобрёл сотню приборов и приспособлений, принятых в Мире для подготовки альпинистов. Сам – получил звание «Заслуженный мастер спорта» ещё до войны. В журнале «Огонёк» под его портретом сказано: руководитель первого восхождения советских альпинистов на Пик Ленина, возвышавшийся над миром на семь тысяч метров с гаком. Брат мимоходом намекал на какие-то неприятности у Виталия Михайловича перед войной, в конце тридцатых. Я порасспросил. Оказалось, речь – не о неприятностях, а об аварии. И даже катастрофе. Отец, помнится, оборвал Мику на этом месте: да, сказал тихо, его арестовали в тридцать восьмом. Но это была ошибка. Были, мол, тогда и ошибки. Лес рубили, щепки летели. Но разобрались, сказал батя, оправдали, выпустили. Вернули звания. Так что, мол, нечего об этом и трепаться.
Это уж потом я выяснил: подозревался он в шпионаже и подготовке диверсий на Кавказе — в пользу германского генерального штаба, разбирались с гражданином Абалаковым года два. Трое из группы арестованных альпинистов были осуждены и расстреляны. В абалаковское «Дело» вмешался, почему-то, сам Сталин. Пересмотрели-разобрались. Извинения принесли потом официально-письменно. И взамен утраченных в ходе беспристрастного следствия, за счёт родины вставили ему два ряда крепких стальных зубов.
…Этих деталей тогда я, маленький, не знал. Опять и снова: ничто подобное просто в голов не приходило. Полагаю – не только мне. А что Абалакова отпустили и оправдали – мне было очень приятно. Потому что папа прав: ошибки всегда возможны. А такая проверка дорогого стоит и становится лучшей аттестацией. Так и вышло: его и награждали многократно, и поручали весьма ответственные дела. Подумайте: два ордена Ленина, орден «Знак Почёта», Почётный знак СССР «За заслуги в развитии физкультуры и спорта». Медали «За отвагу», «За боевые заслуги», «За оборону Москвы», «За оборону Кавказа», «За победу над Германией». Почётный гражданин Красноярска (там родился). Земляк любимого моего Василия Ивановича Сурикова…
Нельзя было не заметить, что Виталий Михайлович, как это говорится, шкандыбал. Хромал, то есть. Думалось, результат ранения на фронте. Как мне было знать, что ещё до ареста он был инвалидом Первой группы, потому что при восхождении на Хан-Тенгри летом-36 отморозил-потерял тринадцать пальцев на руках и левой ноге. Об этом ни Мика, ни он сам ничего не рассказывали.
Были в библиотеке брата и его книги. Памятью отчётливо и сейчас вижу: «Высокогорные походы», «Высотные экспедиции», «Учебные походы». Что там ещё… А, «Спортивный инвентарь». «Сложные траверсы». Может быть, я что-то и путаю в названиях – давненько ведь было. Но в отсутствии брата, я часто и с большим удовольствие сиживал за его столом. И упирался взглядом в застеклённую полку – дверку со стеклом нужно было поднять и вдвинуть внутрь. А потом обратно – выдвинуть и опустить. Книги стояли и за стеклом, и сверху. Так что рос я, можно сказать, упираясь взглядом в эти корешки с надписями. Так и запомнилось. А капитальный труд Виталия Михайловича Абалакова «Основы альпинизма», книги «Неправильное восхождение» и «Спутник альпиниста» мне подарил уже в годы моей собственной популярности наш мэр и глава федерации альпинизма и скалолазания Украины Валентин Симоненко. Книги эти переведены на многие мировые языки.
Ещё страничка: во дворе – шум. Можно сказать, шухер. Ночью срезали соседскую бельевую верёвку. Это – в запертом-то дворе, под всевидящим оком Смотрителя! Дядя Вася-дворник резонно замечает мадам Шабсович: «Вот шо вы хипишите! Вот вы просохли своё бельё, отчепили его. Шо же не сняли верёвку?». Но она убивается, клянёт всё живое и слушать его не хочет. Да, судя по выражению солдатской его физиономии, дядя Вася на это и не рассчитывает. Просто ждёт, когда пар из этой мадам выйдет, соседки разойдутся по текущим своим делам числом миллион. И порядок во вверенном ему дворе будет восстановлен. Что и происходит. Меня же это и тревожит, и забавляет. Потому что я догадываюсь об истинной судьбе этой верёвки. Завтра брату и его товарищам представать перед комиссией, допускающей или не допускающей до похода в горы. И, среди прочего, каждым должны быть предъявлены рюкзак, трикони, ледоруб, компас, карабин (не винтовка, а верёвочный замок) и… верёвка. Акт, как я понимаю, на этой стадии чисто формальный. И потому верёвка всякая годится. А до самого похода ещё – пять дней. И за это время они, с помощью отца Женьки Мазуренко, достанут настоящую альпинистскую верёвку. Мазуренко-старший – мастер спорта СССР и председатель президиума ДСО «Труд». Того самого, который потом прозвали «Трудовые резервы». Так что экспроприированная у мадам Шабсович верёвка вскоре появляется на положенном месте. И хозяйка с глупейшей физиономией отвязывает и сворачивает её в клубок – уже без шухера.
Кстати, и карабин в смысле винтовки тоже перед походом появляется в нашем доме. Ребята называют это «Трёхлинейка»; тяжеленная штука завёрнута в толстую холстину и перевязана бечёвкой. Как я понял, после какого-то случая на Кавказе имеется новая инструкция: в длительных дальних походах участвует боевое оружие — поступает в распоряжение и под ответственность руководителя экспедиции. И ещё: у Мики и компании появляется пистолет – странный, тяжелый, с длиннющим стволом, который заряжается переломом ствола и стреляет сжатым воздухом. Эдакая роскошь! Ребята заряжают его махоньким кусочком мыла. И стреляют Ваське-коту под хвост. Кот орёт и уносится с глаз. Они смеются. Мне тоже смешно. Но любимого Ваську жалко. Впрочем, понятно – не так это для него больно, как обидно…
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua