В порядке дискуссии с писателем Александром Бирштейном – лауреатом премии Паустовского, автором публикации о Константине Паустовском и других, опубликованной в нашем «Вестнике» — «Три пути…».
…Константин Паустовский вроде бы и не сомневался в том, что «…Наши потомки будут, конечно, завидовать нам, участникам и свидетелям великих перемен человечества». Это – цитата. Обычно дурному не завидуют. Завидуют хорошему. То и стало быть, это была, несомненно, позитивная оценка Константином Георгиевичем «великих перемен человечества». Как и ясно, что в видах имелись революция и гражданская война. Прямо как у Павла Когана:
«Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков
И будут жаловаться милым,
Что не родились в те года,
Когда кипела и бурлила,
На берег рухнувши, вода…».
Оно конечно, большое счастье пророка – не дожить до времени, когда легче лёгкого сравнить свои пророчества с их реализацией. Как вы думаете, что выражало бы благородное лицо Константина Георгиевича, участвуй он сегодня в опросе потомков – нонишних милых юнош, — об их зависти к участникам тех событий? Что выражало бы лицо Павла Когана и других пророчествующих талантов от революции? Впрочем, мы говорим с вами о людях талантливых и образованных, а следовательно, едва ли не знавших о том, что было известно древним ещё до Христа — меняются времена и мы меняемся вместе с ними. А категоричность на уровне истины в последней инстанции, содержащаяся в их утверждениях, — на кой счёт прикажете отнесть? Вероятно, на счёт издержек литературного производства. Ли, всё же, жесткости социального заказа?
Паустовский и его младший современник были людьми умными. И прекрасно знали азбуку классового бытия. Вообще «хорошо» и вообще «плохо» бывает только под черепной крышечкой крошки-сына, который к отцу пришел (по Маяковскому) для уточнения своей ценностной системы. Могли ли сомневаться они в том, что «хорошо» для одних означает «так себе» для других и «плохо» для третьих? Таким чином, они выражали своё личное отношение к переменам, о которых размышляли (и в которых, по мере сил и стечения обстоятельств один из них участвовал) в связи с революцией и гражданской войной. Замечу на полях, молодой Павел Коган, во-первых, оставил нам и другие стихи. Скажем,
«…Но людям родины единой —
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать…»
А во-вторых, искренность его исповеди и идейных симпатий подтверждена добровольным уходом на войну и гибелью в бою. В чине младшего политрука. Нет-нет, я не равняю в литературе двух этих авторов. Да и к Одессе Павел Коган особого отношения не имеет. Хотя его стихи, в особенности «Бригантина», были весьма популярны у нас, младших шестидесятников-одесситов. И значительным образом повлияли на наше стихотворчество и мировосприятие. Да и с поэтической исповедью погибшего знаком всякий хороший читатель. К плохому, как мы уже сговаривались в начале повествования, я не обращаюсь — дабы не тратить зря своё и его, конечно же, еще более дорогое для меня время. Хочется думать, строки эти читают господа и дамы, кое-что понимающие в литературе. И знающие: слова «В человеке всё должно быть прекрасно…» произнёс вовсе не Антон Павлович Чехов. И что «Человек — это звучит гордо!» и придумал не Алексей Максимович Горький, и сказал не он. Увы, и относительно неплохие читатели склонны отождествлять автора с его лирическим героем.
Отсюда и великие потрясения душ, когда пушкинские читатели обожатели впервые спотыкаются о неопровержимые и при том нелестные сведения о житии своего кумира. То же касаемо и Лермонтова, и многих других. А мой учитель поэзии – не классик, а вполне реальный и целиком конкретный человек, старший мой современник и фантастически одарённый поэт – господибожемой, какие жестокие уроки цинизма и прочей мерзости преподал мне в юности! Как в той повседневности был он не похож на своего лирического героя. И такое, сами понимаете, случается не в одной только литературе.
Это всё — к тому, что… Ну, как бы это сказать… Мне, всё же, сдаётся — влюблённость в революцию и гражданскую войну к Паустовскому и некоторым знаменитым его светским коллегам пришла несколько позднее. Когда отгорело-отгремело, когда схематизировался канон соотношения сил. Внятно сформировался социальный заказ. И стимул. Нет? Я ошибаюсь? Что же, и сие свойственно авторам. Только вот думается — что могло помешать молодому талантливому человеку в «прекрасное то время» лично-активно выступить на одной из двух противоборствующих сторон. Опять-таки, претензии к прошлому и великим нелепы. Но шутил ли Маяковский, когда сводил брови — мол, сукин сын Дантес, великосветский шкода, мы б его спросили — кто ваши родители? Чем вы занимались до семнадцатого года? Только этого Дантеса бы и видели!
Между тем — кто же из нас не спотыкался о простой (хоть и несколько советски-бюрократический) вопрос: что делали Паустовский с Багрицким, Кирсановым, Ильфом и Петровым, Олешей, Инберг в одесской круговерти семнадцатого, восемнадцатого, девятнадцатого, и начала двадцатого года? Опять-таки: горело гремело, кавдивизии занимали и тут же оставляли территории, на которых свободно разместились бы некоторые европейские государства. Поминутно менялись власти, уличные фонари гнулись от повешенных. Газеты пестрели списками убитых, раненых, контуженых. Пропавших без вести. Расстрелянных. Согласитесь, влюблённым в революцию и её героев, носителям пафоса гражданской — было ведь куда не только перо приложить. Верно?
Многие из тех, чей талант и чья роль в отечественной культуре (а стало быть, и в истории) сегодня бесспорны, волею Божию жили-были тогда в Одессе. Иван Бунин, к примеру. Алексей Толстой. А будущие великие одесские писатели, в то героическое время — талантливая молодёжь Юго-Запада! Именно здесь и именно тогда они несли эту эстафету поколений. Уклоняясь от ружейного и пушечного огня, героически поддерживали огонь в светильнике разума и искусства. В грохоте пушек не давали умолкнуть музе литературы. Чем вдохновлялись? Так вот вам, читатель милосердный, моё слово: есть у автора некоторые основания думать, что в их среде жила надежда на принципиально иной исход исторических событий. Иначе они, очертя голову, бросились бы в тот огневорот. И кроме творческого права талантливых людей воспевать революцию, опирались бы в этой работе и на моральное право.
И, однако – что возьмёшь с этой молодой околосоветской интеллигенции, наскоро подмазанной большевистским миром уже после победы в гражданской. Отнюдь не твёрдо убеждены были в переможном своём финале и вполне допускали катастрофу проигрыша на поуральской территории страны даже и в Кремле. А уж гимназическо-университетской интеллигенции в Одессе и Господь велел… Да и вообще — всё сложилось именно так, как сложилось. И эстафета, знаете ли, эстафетой, священный огонь — тоже само собой… Но, когда огонь батарей стал приближаться к «Зелёной лампе» одесских литераторов, священный огонь как-то потускнел. Тут пути-дорожки талантов и разошлись. Бунин и Толстой иже с ними уплыли за кордон. Город подпал под юрисдикции ЧеКа и губкома. И талантливая молодёжь Одессы отдала свой меч революции, так или иначе воспевая ея в своём творчестве. Впрочем, удивительно быстро к ним вновь присоединился одумавшийся и протрезвевший Алексей Толстой. Правда, уже не в провинции — в столице СССР. Не утруждая власть советов подробностями своего хождения по мукам и покаянными речами, граф быстро и своеобразно (сиречь талантливо) стал воспевать революцию. Для чего поначалу пришлось перелицевать кое-что из белоэмигрантских писаний. Бунин же упрямо проклинал её там, на Западе, о чем советские граждане не догадывались (поскольку его не читали), а иностранные не интересовались.
Но это всё — потом. Потом Константин Георгиевич просто и возвышенно про девятнадцатый год напишет по памяти: «В ту весну погибли герой-большевик Николай Ласточкин, отважная Жана Лябурб и её боевой товарищ по «Иностранной коллегии» Жак Елин». Так и не разобравшись в том, что тогда, в дни его пребывания и литтворчества в Одессе, лютую смерть приняла вся «Иностранная коллегия» — за исключением одного-единственного Стойко Раткова, дожившего до наших дней. Плюс Лазарев и десяток его боевиков-подпольщиков, собиравшихся силой освободить «героя-большевика Николая Ласточкина». Как говаривал герой совсем иного произведения — Лев Евгеньевич Хоботов из «Покровских ворот», одни завоёвывают кубки, другие гравируют на них имена чемпионов. Нередко, добавлю, в черной рамке. Хотя, повторюсь, автор этих строк — не судья. И здесь — не суд. Здесь — суждения. К музам ещё вернёмся. В антракте же — о пушках…
Итак, вступил в осенне-зимний сезон незабываемый девятьсот девятнадцатый. Сегодня в руках исследователя-публициста его дни шелестят, как колода карт при сдаче каталой: прошелестели между пальцами и снова — в стопку. Видали виды сии картишки.
Потёртые, что и говорить. Давно ведь было дело. И былинники речистые оказались не чрезмерно добросовестны, и последующие социальные заказчики-распорядители не так уж были влюблены в истину. Да и дел вышло навалом, обо всех не переговоришь.
Ну, выдернем из этой колоды наугад карты ровно столетней давности: последний квартал-19 на Украине. В сентябре Петлюра договорился с румынами: независимая Украина отказывается от претензий на Бессарабию. И получает некоторое количество оружия, боеприпасов и амуниции. Махно потолковал с Советами и повёл хлопцев на Умань — против Деникина. Едва заметный правительственный переворот в Каменец-Подольском: петлюровское министерство Мартоса — в отставку, Новый кабинет во главе с Мазепой. Месячник мира между УНР и Польшей. И Воронеж затрясся под клинками и копытами орлов генерала Шкуро. Того самого, которым так восхищался Алексей Толстой до возвращения в СССР и которого потом назвал отчаянной жизни проходимцем.
Октябрь. Потеряв Украину ЦК КП(б)У объявил себя распущенным. Махно погнал белых в районе Днепра, пошел на родненькое Гуляй-Поле. Деникинцы гробокровились разбить это «взбесившееся быдло», но — отступали. В виду чего Петлюра объявил белым войну. Неожиданно для всех (в том числе для самих себя) красные мимолётно и не надолго вступили в Киев.
Стратегическая бессмыслица имела огромное политическое значение. Антанта впервые задумалась о разумности ставки на деникинцев. Что же, войны нередко жертвуют стратегией ради политики. Неспроста Черчилль считал: война — слишком серьёзное дело, чтобы его доверять военным. Деникин — в Чернигове.
А Махно уже в Екатеринославе. Ноябрь. Высший комсостав украинских и галицийских войск провел координационное совещание в Жмеринке. А красные вступили в Чернигов. Галицийское воинство подчинилось белому командованию. Из деникинской прессы временно исчезли призывы о «единой и неделимой». На фельетон в «Правде» Демьяна Бедного по этому поводу деникинский ОСВАГ напомнил: в семнадцатом, летом, большевики тоже снимали лозунг «Вся власть — советам!». И ничего-с. И крыть было нечем. Белые — в Жмеринке. Красные — в Глухове и Бахмаче (представляете себе, конечно?). Внезапное наступление белых войск генерала Слащёва (прообраз Хлудова в булгаковском «Беге») на махновцев — очищение от них днепровского левобережья. А 24-го Красная конница торжественно вступила в сам Конотоп…
Вот такая-с, в общих чертах-с, выходила она, последняя осень гражданской войны для Одессы… Где тут разглядеть позиции молодых журналистов – будущих литературных знаменитостей Страны Советов. А тем паче – судеб их будущих героев, рабочих и крестьян, солдат и матросов, казаков и трудовой интеллигенции — тех самых простых, ничем не выдающихся людей, ради которых, якобы, и варилась на деле и изображалась в искусстве и литературе вся эта манная каша. Тут дай Бог выдающихся не пропустить…
Автор Ким Каневский
2 thoughts on “О странностях любви к Отечеству…”