Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь,
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут,
И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды»,
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды…
Давид Самойлов, «Память».
…Да, именно: однажды. Однажды главный редактор нашего журнала, писатель Ким Каневский перебирал бумаги своего архива. И наткнулся на документ, о котором просто забыл. Признавался: даже толком и не помнит – как эти страницы где-то в семидесятые годы ХХ века попали в одну из его архивных папок. Но зная о моём авторском интересе к теме «Европейская история еврейского народа», он переслал сей выдающийся документ эпохи торжества справедливости мне. Дело касалось ареста группы еврейских писателей — Лурье Натана Михайловича, Вайнермана Хунель-Мовша Аврум Шмулевича и Друкера Ирмы Хаимовича в Одессе. И не в тридцать седьмом году, а очень даже в послевоенном победном пятидесятом – в рамках «Дела» Еврейского антифашистского комитета. Обвинение? Знаменитая во всех отношениях пятьдесят восьмая статья. Антисоветская деятельность. Приговор? Пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей. Как тогда говорили – по три пятилетки на душу населения. Их сослали в лагерь Бутугычаг на Колыме. А спустя буквально пять с лишним лет — в «Оттепельном» 1956 году – они, кто выжил, были освобождены и полностью реабилитированы.
Само собой, документ этот меня крайне заинтересовал. Я разыскала и связалась непосредственно с сыном Нотэ Лурье – Давидом, который сейчас проживает в Израиле. Ему – восемьдесят восемь лет. И Давид Лурье согласился дать интервью по телефону. Удалось познакомиться и с внуком талантливого еврейского писателя – Алексом Лурье, который также согласился общаться на эту тему. Разговор, в основном, шел о периоде возвращения деда и отца в пятьдесят шестом и дальнейшего пребывания в Одессе, где он прожил до конца своих дней.
***
– Добрый день, Давид Натанович. Спасибо за то, что согласились рассказать о вашем отце. Возможно, вы помните, какие ситуации или события могли повлечь за собой арест вашего отца по делу одесских еврейских писателей?
– Только события, которые были связаны с антисемитским поведением Сталина. Был убит народный артист СССР Соломон Михоэлс, лидер еврейского антифашистского комитета. Потом начали «Дело» о еврейских писателях: сначала тех, кто были в Москве, в Еврейском антифашистском комитете (Перец Маркиш и другие известные писатели). Затем взялись за еврейских писателей уже по всей стране. В Одессе арестовали всех таких литераторов, включая моего отца – Нотэ Лурье, Ханана Вайнермана, критика Ирмэ Друкера и писателя Айзика Губермана.
– Возвращает ли ваша память подробности самого ареста? Как это было?
– Ну, сам арест помню только в общем. Я был ещё маленьким мальчиком, младшим школьником. Отец тогда был в командировке и вернулся уже с какими-то незнакомыми и очень хмурыми людьми. Они зашли в нашу комнату и произвели обыск. Особых подробностей не помню: что-то искали и отца увели. Увы, детали восстановить не могу.
– Период жизни в лагере на Колыме: ваш отец что-то рассказывал об этом уже после того, как его реабилитировали? Возможно, делился какими-то воспоминаниями.
– Он писал оттуда письма. А потом, когда он вернулся, произошло удивительное. Дело в том, что он хорошо, правильно и красиво говорил по-русски, но – с заметным с еврейским акцентом. На Колыме были очень тяжёлые условия. Вы представляете, какие там были люди. И, тем не менее, он со всеми сумел поддерживать хорошие отношения. Отец был человеком мудрым, доброжелательным и коммуникабельным. Он помогал там людям: надо было, вероятно, что-то писать, чего-то добиваться. Его и там уважали. Вероятно, он был неплохим психологом, знал и понимал самых разных людей. Это было видно и по его послелагерной жизни.
– Вы помните, когда его реабилитировали? Как это было?
– Я был как раз в командировке в Москве, а он туда приехал уже на пути в Одессу. В Москве мы встретились. Представляете ту нашу встречу! Провели вместе какое-то время: зашли к Маркишу. Одет отец был плохо, не по сезону. Тогда и на свободе люди были одеты плоховато, а уж человек из лагеря… Сами понимаете… И жена Маркиша подарила ему пальто. Этот я запомнил, потому что пальто потом долго было у нас дома. Мать в душе уже никак не могла примириться с той властью, запросто и мимоходом ломающей судьбы хороших людей. Отец, когда вернулся, продолжал писать, и вместе с другими писателями издавал газету в Одессе. Но мама это очень болезненно воспринимала. Что создавало весьма своеобразную атмосферу в нашей семье. Мне особенно запомнилось: в Москве во время нашей встречи мы зашли в кафе напротив Главпочтамта. Нам принесли какую-то еду. И меня поразило то, как он ел: буквально каждую крошечку, не мог ничего оставить. Изголодался. Это я очень запомнил.
– Как сложилась жизнь Нотэ после освобождения и реабилитации? Чем занимался после этого?
Он вернулся в Одессу. Со мной в то время случилось чудо: я стал студентом. Дело в том, что когда я заканчивал школу, его уже не было с нами. Я тогда, как говорится, шел на медаль. Но, как вы, вероятно, догадываетесь, её не получил. Хотел поступить в некий институт, но в связи со случившимся тоже не получилось. Тогда только и говорилось, что – дети за родителей не отвечают. Но, как писал Илья Эренбург, нередко приходилось отвечать и за прапрадедов. И тогда я пошёл в Технологический институт. При том, что отец был арестован и была такая ситуация, что к евреям не очень доброжелательно относились, я сумел поступить в институт. Закончил его с отличием — с красным дипломом, что давало право выбора — где хотел бы работать. Надо сказать, во время войны мы были эвакуированы и оказались в Самарканде. Оттуда отец был призван в армию, а мы оставались в Узбекской ССР.
Я помнил, как мы жили там с семьёй. И после окончания института попросился в Туркмению. Сначала был в одном городе, потом – в другом, в Ашхабаде. Отец мне туда звонил, но когда приехал туда, меня уже там не было. К тому времени его уже реабилитировали и к нему там было очень хорошее отношение. Мы с ним всё время поддерживали связь по телефону. Надо сказать, что в Одессе за 16-й станцией Большого Фонтана был Дом творчества писателей. И там был участок, который предложили писателям. И отец как-то по телефону спросил у меня, хочу ли я, чтобы у нас был такой участок. Я сказал «Конечно! Шесть соток!». Отец тогда эти шесть соток взял. Я к тому времени уже три года отработал в Туркмении и больше не хотел оставаться, хотя у меня там были очень хорошие возможности. Вернулся в Одессу, и мы с ним работали на этом участке. Но он практически все сделал там сам: домик, кухню. Я помогал с этим, но у меня не очень-то получалось. Отец посадил виноградник, разные деревья: в общем, сделал очень хороший дачный участок.
Он часто ездил в Москву и в Одессе к нему очень хорошо относились. Потом, когда он заболел, то имел возможность лечиться в лечсанупре, в обкомовской больнице. К несчастью, не получилось выздороветь. К тому времени я был уже главным конструктором на автомобильном заводе. Но жить опять становилось всё тяжелее. Ко всему прочему, на том участке и рядом, где отец построил дачу, постоянно были разбойные нападения, кражи, грабежи. Было и многое другое, о чём и вспоминать не хочется. В общем, мы решили уехать.
Ещё до того я стал интересоваться ивритом и вообще Израилем, даже знал иврит немного. В Одессе образовалось общество еврейской культуры, которое помогало евреям. Была идея назвать это общество именем какого-то известного человека. Поскольку отец был единственным человеком, во всяком случае, среди одесских писателей, который сумел выдержать все пытки, никого не сдал и никого не предал (не как Друкер и другие, но я их не осуждаю; это надо было выдержать всё, и думаю, что и сам бы не смог промолчать; есть сохранившиеся документы органов, которые это подтверждают, но вам об этом более подробно расскажет мой сын – Алекс, так как он серьезно занимался этим вопросом и видел эти документы), то это общество еврейской культуры назвали именем моего отца – общество имени Нотэ Лурье.
К чему это рассказываю? Я решил работать в этом обществе: пришёл туда, хотел быть преподавателем иврита. Но мне ответили, что они так просто не могут меня взять, так как нужно иметь диплом для этого. В то время я уже закончил Университет по направлению романо-германской лингвистики, и обладал дипломом преподавателя. Меня взяли на работу, и там я ещё какое-то время работал преподавателем иврита. Когда мы уезжали в Израиль, то получили все его материалы. Я увидел, что отец в своем время получил и орден — знак почета, и много других наград как доказательств того, что к нему отношение очень изменилось. Все эти документы отца мы передали в литературный музей Одессы.
***
– Алекс, спасибо за то, что согласились побеседовать с нами о вашем великом деде, советском еврейском писателе Нотэ Лурье, и событиях 1950 года. Хотелось бы поговорить и с вами о том, как сложилась дальнейшая жизнь Нотэ после 1956. Расскажите, пожалуйста, немного о предыстории того, как произошел арест и что ему, возможно, предшествовало. То есть, что вы знаете?
– Ситуация была такова, что приблизительно в 1947 году Нотэ демобилизовался: мой дед провел войну в Советском оккупационном корпусе в Иране, поэтому он уцелел. Когда возвращался из Ирана, то должен был ехать через Москву в Одессу. Зашел в столице к небезызвестному Ицику Феферу, который был исполнительным главой Еврейского антифашисткого комитета.
И предложил ему свои очерки. Как сейчас известно, Фефер был агентом соответствующих служб, и всё, что к нему стекалось, передавал дальше. Как говорится, по инстанции. А там писательские материалы можно было уже интерпретировать как угодно. Между прочим, сам Фефер был почему-то убеждён в том, что уж его-то наверняка не тронут. О, как он ошибался…
В 1948 году провели широкую волну арестов – в первую очередь среди еврейской интеллигенции и общественных деятелей, распустили Еврейский антифашистский комитет. В Украине оставалась еще много советской интеллигенции еврейского происхождения, достаточно заметной и активной в своей деятельности. В Киеве решили, что надо разработать их «Дело», дабы получить, так сказать «звёздочку на фюзеляж». Началась «разработка». Очень большое интересующих органы лиц было именно в Одессе.
Замечу, в Одессе была газета под кураторством Фефера — «Дер эмес». После того, как её закрыли, в городе оставался очаг еврейской культуры — вторым таким большим центром после газеты был… еврейский театр. К слову, в Одессе также был и еврейский педагогический техникум. И в определенный момент все это понемногу начали сворачивать. Можно сказать, что эти «центры» не представляли из себя некую монолитную структуру: там существовали свои течения, о которых я не знал. И совершенно недавно нашел статью, точнее сказать, это статья нашла меня — статья Фауста Миндлина «Лия Бугова и Одесский Госет», в которой он как раз и писал про еврейский одесский театр: «Театр проводит благородную задачу ― воспитывает своих драматургов, по-большевистски подходит к делу воспитания новых кадров. После ″Девушки из Москвы” театр ставит пьесу Н. Лурье и И. Добрушина ″Элька Руднер”».
В этой статье есть несколько слов и про моего деда – в частности о том, что между руководством и примой этого театра были конфликты. Потому что мой дед, как и весь Еврейский антифашистский комитет, и все остальные, кто попал по этому делу — были абсолютно преданные режиму. Это были советские люди.
Большая часть из них, конечно, даже и идиш не знала. А дед, будучи евреем, был абсолютно советским человеком и ничего против Советской власти он не замышлял. У него были тёплые чувства к молодому тогда государству Израиль. Но религиозной, условно, подоплёки всего этого – не было. Так как большое количество евреев погибло во Второй мировой, и лишь некоторое число выживших перебралось в созданное еврейское государство, мой дед испытывал к Израилю определенную симпатию, даже ностальгию: он до конца жизни думал — если бы мог уехать в Израиль, то сделал бы это. Не говоря уже о том, что в Израиле жила одна из его младших сестер, которую он очень любил. Она уехала туда еще в 1930-х годах, и дед об этом говорил.
Таким образом, во всём том, что ему пытались инкриминировать, не было ни капли правды. Он говорил именно о том, что его волновало, за кого болело сердце — он говорил про евреев. И никакого «мелкобуржуазного национализма» в этом плане не было. Во-первых, дед не был националистом.
– Позвольте уточняющий вопрос. Его сестра не погибла в период нацистской оккупации? Она осталась жива?
– Дело в том, что у деда было, если я не ошибаюсь, шестеро братьев и сестёр. Большая часть из них погибла. Судя по всему, была одна очень непонятная история о моем прадеде (отце Нотэ Лурье), который был меламедом на Украине. И они страшно голодали во время того самого голода в 1932-33 годах. Но мой дед, так как он отказался от семьи еще в достаточно раннем возрасте (приблизительно за 5 лет до Голодомора), никаких связей с ними не поддерживал. В то сложное время к ним поехала моя бабушка, и она им тогда что-то отвезла, поддержала. Потом им удалось как-то выбраться к их другому сыну, который был раввином в Риге. Есть версия о том, что он был главным раввином, но никаких доказательств на этот счет у меня нет. Там младшая сестра вышла замуж и они уехали в Палестину. К слову, вся семья деда была достаточно религиозной – все, кроме него.
Другая сестра деда в период оккупации попала в Среднюю Азию, там у неё родились две девочки. Они уже в 1970-х годах переехали в Израиль. Но с этой сестрой у Нотэ были сложные взаимоотношения. Может быть, именно потому, что она не могла ему простить «предательства», когда им так была нужна помощь в период Голодомора. Они не общались. Хотя дед оттуда получил письмо, и мне даже показывал фотографии человека, с которым я познакомился уже намного позже в Израиле – это мой троюродный брат, несколько старше меня.
Возвращаясь к нашей теме, могу сказать точно, что мой дед никаких шагов против советской власти не предпринимал. И вовсе не потому, что он её боялся: эта власть дала ему всё! Он хорошо знал-помнил убогую жизнь, нищету. И стал обеспеченным и уважаемым в Советском обществе человеком, которого называли «еврейским Шолоховым». Я думаю, приходилось и кривить душой, поскольку его главное произведение — роман «Степь зовёт» — это, можно так сказать, в определенном роде «поднятая целина» на идише. Но с точки зрения правдоподобия все же есть серьезные вопросы: так ли оно было, как
хотелось представить в книге. Хотя такие вопросы после ХХ-го съезда, после 1956 года, возникали и в отношение «Тихого дона», «Поднятой целины», толстовского «Хождения по мукам» и многих других произведений, столь же талантливых, сколь и не чрезмерно правдивых. Дед был из тех людей, которые, возможно, чувствуют конъюнктуру в хорошем смысле этого слова. И они пытались что-то придумать, чтобы этой конъюнктуре соответствовать.
Когда дед вернулся в Одессу после окончания войны, соответственно, бывал и в еврейских интеллигентских кругах. Безусловно, у них происходили разные разговоры: кто-то слушал радио «Коль Исраэль», кто-то что-то рассказывал. Были и люди, которые к Советской власти относились совсем недоброжелательно, и об этом тоже говорили. Но дед, безусловно, никому ничего не передавал. За недоносительство тоже пришлось отвечать.
После 1949 года, когда окончательно свернули в Москве Еврейский антифашистский комитет, считалось, — наверное, всё тем и закончится. Но на самом деле ничего не закончилось. Дед очень хорошо чувствовал сам эту атмосферу ужаса. Неспроста слово «Ужас» по латыни – «Террор». Он рассказывал такую историю. В то время он писал книгу о таком человеке как Макар Посмитный, председатель большого колхоза-миллионера под Одессой. Дед писал о нём абсолютно в стилистике 1950-1951 гг. В то утро, когда книга появилась в магазинах, бабушка с моим отцом Давидом вышли купить несколько экземпляров. В это же утро… деда арестовали, а весь тираж книги был уничтожен.
— В чем его обвиняли?
– Моему деду инкриминировали участия в буржуазно-националистическом подполье. И по его словам, главным виновником этого всего был его коллега – Ирме Друкер, потому что его, вероятно, взяли и «обрабатывали» до него, и Друкер раскололся раньше. Органам было важно выявить организацию. И Друкер назвал очень многих людей. Дед, по его словам, кроме этих людей, не называл никого. Хотя к нему тоже применяли «меры физического воздействия». На самом деле он нам очень мало рассказывал об этом. Например, говорил, когда ему показали Ханана Вайнермана на очной ставке, он его просто не узнал, а они, к слову, были близкими друзьями. Друкер был точно также избит.
Когда они вернулись в Одессу после освобождения и реабилитации, то с Друкером не общались. Они общались с его братом, который был учителем литературы, но с ним самим – нет. Здесь легко судить тому, кто не был сам в той ситуации. Деду, во всяком случае, там отбили почку. Вина Друкера, с моей точки зрения, заключается в том, что он рассказал больше, чем следовало рассказать. Но он не был сексотом, он не работал на органы.
Более того, где-то шесть лет назад меня познакомили в Фейсбуке с человеком по имени Евгений Женин. Он работал когда-то на Одесской телестудии. И там работал человек в качестве какого-то административного работника, который как раз и «разрабатывал» в то время дело всех еврейских писателей в Одессе. Все это, естественно, было «пристегнуто» к большому киевскому делу. И этот человек, когда они вместе с Жениным были в круизе, крепко выпил и рассказал, что это он посадил и Лурье, и Вайнермана, и других. Женин все это мне рассказал. К сожалению, у меня нет записи этой истории.
– Расскажите пожалуйста, что было дальше, после ареста.
– Деда забрали. Сначала он сидел в Одессе. Потом его перевели в Киев. Ему сказали там: «Посмотри из этого окна. Отсюда виден Магадан, и ты туда уедешь». Ему дали 25 лет, как тогда давали (сначала 15 лет, а потом ещё 10 «на добавку», чтобы человек оттуда уже точно не вышел…). Дед оказался в Магадане, и пробыл там 5 лет 6 месяцев и несколько дней.
Сразу после смерти Сталина, в 1953 году, он начал подавать заявления на апелляцию. Надо сказать, что когда он там еще сидел и пытался оттуда выбраться в 1953 году, с ним там отбывал другой уже не молодой еврей, который находился там еще с 1936 года и попал туда, думаю, не по политической статье. Он сказал деду на идиш «нужно оставаться хладнокровным и тепло одетым» — «кальт блютиг унд варем онгетон».
И дед дождался своей участи: в 1956 году его выпустили и реабилитировали. Ему не вернули ту квартиру, которая была отобрана после ареста, но дали другую. И потихоньку как-то его жизнь восстановилась. Он сделал несколько выводов из этой истории. До того он был молодым задорным и с «активной жизненной позицией», как любили говорить в советское время…. К слову, об «активной жизненной позиции». Дело в том, что одним из сексотов была прима-актриса из того еврейского театра, и именно она, так сказать, писала отчёты (немного дальше расскажу, как я это узнал). Между ними были различные конфликты, потому что дед продвигал новую советскую еврейскую драматурги, а приме-актрисе хотелось что-то более постановочное… с помощью власти тогда сводили между собой счеты отдельные граждане и их фракции в различных областях: в науке, в искусстве, в культуре… где угодно.
Вот и пришел дед к нескольким выводам. Во-первых, он ни в чём и никогда не принимал никакого участия, старался, по крайней мере. Единственная его общественная часть жизни – он был членом редколлегии издававшегося журнала «Советиш геймланд» («Советская родина»), который выходил тиражом, условно, несколько тысяч экземпляров. После того, как была уничтожена вся еврейская идишская культура, создали такое издание. Журнал шел в основном на заграницу, у него было какое-то количество подписчиков и в Советском Союзе. В основном, это был такой небольшой пропагандистский рупор, говорящий о том, что в Советском союзе есть евреи и все у них замечательно, они так славят Советскую власть… Понятно, что на самом деле «Советиш геймланд» никто не читал из широкой аудитории.
– Расскажите пожалуйста, что было характерно в творчестве Нотэ уже после возвращения в Одессу?
После романа «Степь зовет», им была написана и опубликована вторая часть книги, как некое ее продолжение. Там очень вскользь шла речь о репрессиях (в черновике этой книги было больше). И если в опубликованной книге на идише еще какие-то упоминания об этом периоде остались, то в русской версии вообще вырезали всё. Там остались только очень слабые намеки на это.
Понимаю, что деду хотелось говорить об этом периоде, но он и говорил, и молчал настолько, насколько мог. Более того, вторая часть романа была опубликовано в Парижской еврейской газете (тогда еще в Париже была газета на идиш). С одной стороны, ему это было очень радостно, с другой – страшно. Потому что это могли всегда к чему-то «пристегнуть». Естественно, он не поддерживал никаких контактов с переехавшими родственниками, хотя у него был уже израильский небольшой молитвенник на иврите, при том, что иврита он как следует не знал. Дед очень мало учился в хедере (еврейской школе), соответственно, знал иврит очень поверхностно. Но под конец жизни он получил этот молитвенник, и старался молиться на Йом Кипур, даже поститься. Но было видно, что это уже несколько запоздалое.
Дед не принимал участия ни в каких подписаниях (тогда было принято «подписывать») – ни за, ни против. То есть он вообще ни в каких компаниях по подписанию чего-либо не принимал участие. Более того, даже когда что-то происходило, он уезжал на дачу, а там не было телефона. И найти его было практически невозможно. Это был такой распространенный метод, и многие им пользовались. Поэтому у деда после возвращения в Одессу было чёткое неучастие ни в чём.
О том, что происходило на Колыме, он рассказывал только в семейном кругу, и при этом очень немного: какие-то отдельные части, фрагменты, отголоски того периода. Безусловно, у него был страх. При том, что его жизнь была по советским меркам вполне благополучной: у него была квартира, хорошие заработки по тем временам (он получил максимальную пенсию 120 рублей), ездил в Дома творчества писателей, его труды издавали приличными тиражами. Когда скончался, у него на книжке оставалось 20 000 рублей. Можете себе представить на то время такую сумму? То есть внешне всё было хорошо.
Но он, безусловно, был человеком надломленным и физически: собственно, та история с отбитой почкой при допросах сыграла свою роль: во время планового обследования в Одесской обкомовской больнице ему повредили оставшуюся здоровую почку, и когда она отказала, сделать они уже ничего не смогли.
И он, безусловно, был человеком очень взволнованным. При том, что слушал радио «Коль Исраэль»; помню, как он два раза был даже, так сказать, потрясён: в первый раз, когда сообщили о смерти Голды Меир, а второй – не знаю почему, о смерти Мао Цзэдуна. Почему он переживал смерть Голды Меир – понятно, дед очень трепетно относился к Израилю. Но почему он так отреагировал на смерть Мао Цзэдуна – сложно сказать. Во всяком случае, эти две новости он мне когда-то рассказал, когда я был еще подростком.
Всё, что было связано с Израилем, ему было очень важно. Мой дед больше всего мечтал о нем. Ему предлагали поехать в Париж, когда его публиковала эта французская газета, но он тогда сказал «Я в Париж не хочу. Мне это не нужно». И он отказывался встречаться с какими бы то ни было иностранными журналистами, не хотел общаться. Но говорил, что «если бы мне предложили поехать в Израиль, я бы поехал». Понятно, что поездка в Израиль рассматривалась для него из серии фантастики. Поехать туда мог только главный редактор «Советиш Геймланд», а дед был совершенно из другой номенклатурной когорты, там же (на уровне главного редактора) – совершенно другие связи и возможности.
– Возможно, Лурье вспоминал какой-то случай, особо запомнившийся вам?
– Он рассказывал историю, которую я сейчас пытаюсь препарировать. У него во время ареста отобрали все немногочисленные награды и документы, потому что на войне он хоть и был, но в боевых действиях по большому счету особо не участвовал. Но захотел в определенный момент почему-то получить статус «ветерана войны». Возможно, потому что уже были проблемы со снабжением. Тем более, рядом с домом был ветеранский магазин, и там было очень удобно делать покупки. Но так как все документы и награды изъяло КГБ при аресте, а вы знаете, что архивы у них – не горят, в 1985 году, где-то за год до его смерти, когда праздновалось 40 лет победы во Второй мировой войне, он пошел туда. КГБ тогда располагалось на улице Бебеля (сейчас – улица Еврейская), а перпендикулярно к ней шла улица Грибоедова (сейчас – Покровский переулок). На углу был вход в отделение КГБ, в приемную: там была небольшая комнатка, как он рассказывал, и оттуда (из этой комнатки) нельзя было никуда попасть. То есть там была какая-то дверь внутри, откуда выходил служащий, и дверь снаружи (с улицы вход в эту приемную). И туда приходил тот, кого приглашали. И деда пригласили туда.
Дед туда явился. Вышел человек с таким «незапоминающимся служебным лицом», и сказал ему «Вот, пожалуйста, ваши награды, книжки наградные и все другое. Пожалуйста». А на столе перед дедом лежала пачка; даже не пачка, а большая кипа бумаг по папкам. Дел спросил «Что это такое?», и ему ответили: «Это ваше дело». Он спросил «Могу я ознакомится?», на что получил ответ «Да, посмотреть можете». Он начал смотреть. Это вернуло его в то время и в тот возраст. Скажу, что не видел его в таком страхе до этого дня. Он рассказал, что где-то половина, может две третьих всех этих документов – это касалось того, что было до ареста, сам арест и следственные дела. A треть документов, которая оставалась также на столе – это то, что было уже после его освобождения и реабилитации (!). То есть они за ним продолжали смотреть…
Когда в 2014 году произошли перемены на Украине, я был тогда еще достаточно активен как пользователь Facebook и нашел одного человека в Одессе, который был тесно знаком с СБУ. Он мне помог связаться с другим человеком… долгим путем в итоге я вышел на начальника архива СБУ в Киеве. Тот очень оперативно распорядился и мне выслали следственное дело деда: отсканировали и прислали. Это такие четыре объемистых тома, которые я распечатал и внимательно прочел. Но это следственные дела деда.
Сейчас, изучив эти документы, понимаю, что дед точно также или называл, или повторял названые имена. По времени допроса как раз видно, что допрашивали поздно ночью. В общем, по документам догадываться о чем-то можно, и они (документы) как свидетельства той эпохи, безусловно, интересны. Понятно, что дед не молчал вообще. Не те были условия, чтобы можно было гордо молчать и ссылаться на пятую поправку Конституции. Он тоже кого-то называл. Но я понимал, что здесь легко осуждать, смотря на это уже со стороны, сидя на удобном диване, говоря «я бы в подобной ситуации…». То есть речь не об осуждении. Я знаю очень многих людей, которые шли туда и доносили вполне добровольно и без всякого посыла со стороны. Я понимал другое: те документы, которые мне прислали — далеко не все: это много, но не всё. Выяснилось, что есть ещё агентурное дело. И вот в агентурном деле, которое по объему приблизительно в несколько раз больше, есть доносы тех, которые «работали», в том числе та самая прима из театра. Так из документов я понял, что роль Друкера в этом случае была постольку-поскольку. Друкер там был человеком, который, говоря на уголовном жаргоне, «запел», но сама информация шла совершенно от других людей. В этом окружении было несколько человек. Даже сейчас в деле их фамилии в основном зачеркнуты. Какие у них были мотивы? То ли их пугали? То ли это были внутренние творческие разборки? К слову, я нигде не слыхал, чтобы во Франции или в Англии, вообще нигде в мире, чтобы один писатель или один художник разбирался с другим писателем или художником с помощью тайной полиции государства. Но Советский Союз создал такую систему, и она почему-то работала. То есть можно было решить свои какие-то творческие проблемы с помощью… КГБ. И это все в том агентурном деле описано.
Но того, что он сказал, что были результаты новейших наблюдений – этих бумаг мне не предоставили. И по какой причине… Я открыто задал вопрос о том, есть ли у них такое дело, на что не получил никакого ответа. Более того, обычно говорят, что не могут предоставить информацию, потому что там упоминаются и другие люди. Точно так же и здесь мне говорили, что упоминаются другие люди, и им был бы нанесен вред, если бы мы опубликовали эту информацию. Это нормальная в данном случае практика. Мне, конечно, было бы очень интересно узнать не только, что они о нем записывали, а ещё и — как и кто это был. Потому что, как я сейчас понимаю, буквально в каждом коллективе был человек, который добровольно ли или не добровольно, но… «сотрудничал».
В моём поколении очень мало кто сотрудничал с органами из лояльности. В основном это были люди, которые как-то так или иначе «приезжали» на чем-то глупом, за что можно было хорошо загреметь. Было видно, что прижимали тех, кто не хотел быть героем. И, в принципе, из тех людей, которых брали в 1951 году по второму делу еврейских писателей – не было героев. Ситуация, как с первым процессом в 1950 году, после которого уничтожили весь Еврейский антифашистский комитет — там не было такого. Тогда, в 1950-м, их всех сломали по большому счету: они признались в том, в чем их обвиняли; им некуда было выходить – у них не было такого суда, как в Москве. Они все признали и все получили… Их удалось сломать. Но проблема в том, что во втором процессе по еврейским евреям были также и те люди, которые были против Советской власти.
Это же были люди более молодого поколения и они, в принципе, никакой другой власти, кроме Советской, не знали. Мой дед же был 1906 года рождения, Вайнерман кажется 1910 года, Друкер – 1906 года также, как мой дед. То есть они никакой другой жизни практически не помнили. Они прошли школу 1930-х годов и Второй мировой войны, когда видели, что берут людей за малейшее выражение собственного мнения. Но они были вместе с линией партии. По этому поводу с потеплением появился анекдот: заполняя анкету, в графе «Имел ли колебания в проведении линии партии?» старый одессит написал: «Колебаний не имел. Колебался вместе с линией…». Но тогда им всем было не до смеха. Они молчали, так же как они молчали в 1932-м году, когда был Голодомор. Они это все видели и воспринимали как данность, не подвергали никакому сомнению. Конечно, когда взяли их, они-то знали про себя, что абсолютно ни при чём. Эта троица писателей была внепартийной. Но они были, можно сказать, глубоко сочувствующие тому режиму. Более того, они долгое время считали, что они и есть те самые защитники этого режима. Сейчас, когда я иногда размышляю о том, что произошло с евреями Советского Союза во время Второй мировой войны, думаю, что ненависть к ним была обусловлена тем, что именно в них многие видели лицо режима.
Естественно, что мой дед тогда не осознавал этого. Потом он уже начал понимать, что всему виной — Сталин, рассказывал какие-то истории из лагерного прошлого, но делал это очень неохотно. Я думаю, что он их очень тщательно редактировал: то, что он рассказывал мне. Я не знаю, что он рассказывал моему другому деду. А он, кстати, часто с ним общался. Мой второй дед дорос до директора Одесского кабельного завода. Он увозил этот завод в эвакуацию, впоследствии создавал завод в Уфе и получил поздравительную телеграмму от Сталина, которой гордился до конца жизни. А потом, когда начались все эти истории, его в 1949 году сняли с работы. Он какое-то время был вообще безработный, а потом ему нашли работу инженером в Подмосковье, чтобы он был тут, потому что понимал, что если он вернется в Уфу, его там мгновенно арестуют. Затем мой второй дед оказался в Одессе, где снова был и директором, и главным инженером завода. Вот он был партийный. Я был значительно меньше, когда он скончался, но помню, что он никогда ничего не рассказывал, хотя было понятно, что знал он тоже немало историй про то, как было на самом деле.
– В каком году Нотэ вернулся в Одессу?
– В 1956 году. Сразу после освобождения он вернулся туда, и прожил в ней до конца своих дней – еще тридцать лет.
– А чем он занимался в Одессе, помимо участия в редакционной коллегии издания «Советиш геймланд»?
– Дед писал книги. Он продолжал работать: продолжение произведения «Степь зовет» (первая часть которой вышла перед войной, в 1932 году) — вышло очень выхолощенным («Перед грозой»/«Небо и земля», 1965). Для него это было тоже, видимо, очень важно. Также он начал писать очерки: была такая популярная в советское время форма, когда пишут о человеке или о чём-то таком. Также дед писал рассказы («Советский писатель», 1978). Но надо сказать, что по стилю он ушел в лирическую тематику.
Сейчас перечитывать все это очень тяжело по двум причинам. Первая: он, скорее всего, не был мастером короткой формы, не был мастером сюжета. У него все сюжетные линии, мягко говоря, примитивны. Во-вторых, авторизованные переводы больших вещей делали хорошие переводчики.
А вот переводами небольших произведений занималась Анастасия Зорич (она была детской писательницей). С моей точки зрения степень таланта переводчика также сказывается на подачу материала, и сами рассказы получились обычными, никаких художественных откровений в них нет.
Видимо, у него внутри не было сил для каких-то откровений. Дед очень тяжело «создавал» текст. Я видел, какое количество черновиков и версий, правок вносилось. Мне всегда это было очень странно, потому что всегда казалось, что как складывается, так оно и должно быть. Для него это было очень тяжелая работа.
И, наверное, не было возможности говорить о том, что хотелось. А насколько хотелось – мне сказать сложно. Буквально в последний год жизни он начал писать воспоминания, но остановился буквально на первых детских годах и дальше не пошел…
Я очень жалею, что он не прожил хотя бы ещё несколько лет (а по нынешним временам мой отец (Давид) уже старше его на 8 лет в момент смерти) и не увидел всей этой перестройки. Потому что его бы это вдохновило и очень бы воодушевило. Но он скончался в 1986 году, когда ещё всё только-только начиналось. Тогда, возможно, у него открылось бы второе дыхание и он бы смог что-то рассказать…
«…Что я могу один сделать, спрашиваю я вас, — вдруг разошелся он, — если каждый только о себе заботится? Разве колхоз их интересует?
Попробуйте, скажите одно слово — и наживете себе сто врагов на всю жизнь.
С ног до головы оговорят. Нет, порядочного человека не любят…»
(«Степь зовет», Нотэ Лурье)
Все фото из архива Алекса Лурье.
P.S. Благодарим Давида Лурье и Алекса Лурье за помощь в подготовке материала и возможность узнать из первых уст о жизни Нотэ Лурье.
От редакции: Когда уже был сверстан этот материал пришло письмо от Алекса Лурье, которое мы также посчитали необходимым опубликовать.
Штука посильнее «Фауста» Гёте
«Однажды персидский шах заинтересовался историей человечества и приказал своим мудрецам написать такой труд. Они кропотливо работали 20 лет и поднесли шаху 20-томный труд. Шах разгневался: «Вы марали бумагу 20 лет и думаете, что у меня есть 20 лет для чтения?! Идите и сократите!» Мудрецы ушли и через 5 лет представили сокращенную, 5-томную версию всемирной истории. Шах заплакал: «Вы что, издеваетесь? Я скоро умру, у меня нет пяти лет, чтобы прочитать 5 томов! Сократите еще, насколько возможно!» Тогда мудрецы посовещались и преподнесли шаху пергамент с единственной фразой:
«Люди рождались, мучались и умирали»…
Притча, рассказанная Нотэ Лурье
… 15 лет тому назад, к столетию со дня рождения Нотэ Лурье, я начал переводить в электронную форму его творческое наследие и материалы к биографии с целью создать мемориальный интернет-сайт. По моему мнению, такая объемная публикация должна была предваряться соответствующим вступительным словом. И я обратился к своему хорошему знакомому, великому, без преувеличения, мастеру предисловий, поднявших их на уровень литературоведческо-биографических эссе. После долгих колебаний, проволочек и задержек, когда, в результате, вступительное слово пришлось писать мне самому, я получил окончательный отказ в следующей форме: «Ваш дед писал в то время, когда писать было нельзя».
Размышляя на протяжении лет над этой формулировкой, я понял, что для современного поколения она нуждается в определенном, едва ли не буквальном, пояснении. В упоминаемое время – 30-50-е годы 20 века писать вообще на 1/6 территории земного шара не было запрещено. Наоборот, миллионы людей обучались письму, а из них тысячи потянулись к писательству, потому что власть этой одной шестой видела в этих тысячах пропагандистов и организаторов. И те, кто пел с этой властью в один голос, не фальшивя, а иногда и предугадывая генеральную линию партии (в обоих смыслах), поощрялись и возносились на едва ли не заоблачные высоты. На первых порах талант для советского писателя был необязателен – преданность идеалам, определявшаяся социальным происхождением была важнее.
Талант всегда достаточно строптив, он исполнен самоуважения и не готов халтурить. Впрочем, творчество тем и хорошо, что в нем есть форма и содержание. Форма может быть изысканной, а содержание – как раз «чего изволите». Со временем, конечно, и форму взяли под идеологический контроль. Но талантов были единицы, а преданных многие тысячи. И им было за что благодарить. Перед людьми, которые подобно моему деду, томились в глухой нищете и всеобъемлющей ограниченности местечек (как бы эти штетлы не пытались сейчас представить в прянично-сусальном виде), Февральская революция действительно открыла «100000 вакансий», а Октябрьская сделала возврат к прошлому невозможным. Именно эти люди стали основными, как сейчас принято говорить, бенефициарами новой власти. Они действительно из ничего внезапно стали всем и оставались средним классом нового общества едва ли не до конца 1930-х, самыми первыми из тех, кого впоследствии назвали «советскими людьми». И большинство из них нельзя было обвинить в неблагодарности власти, которой они были обязаны всем. Разумеется, благодарность надо было выказывать понятными и приемлемыми властью способами.
Эти люди «диалектику учили не по Гегелю» и быстро осознали, что всё зависит от точки зрения – вот здесь видно, как Мефистофель показывает Фаусту создающих каналы работников, зато оттуда можно наблюдать — как адские лемуры роют могилу. Власть-Мефистофель щедро раздавала своим фаустам розовые очки, и большинство не отказалось. Тут можно было бы порассуждать о непреодолимой силе мелодий Гаммельнского крысолова, но было бы несправедливо возлагать всю вину на него одного, полностью выводя за скобки аудиторию. Фауст хватается за якобы случайную поговорку Отца Лжи: «Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо», как соломинку, как за обещание того, что все жертвы ненапрасны и оправданны, как за персональное отпущение грехов. Мефистофель не был бы собой, если бы не обманул легковера, но, увы, и Фауст перестал бы быть собой, будь он покритичнее и поустойчивее к обольщению.
Адская машина всё время нуждается в новых жертвах, и ей всё равно кого перемалывать в своих шнеках и жерновах. Понимали ли это те, кто, как мой дед, испытав ошеломительный успех в начале 30-х, уцелели в конце этого периода? Собственно говоря, надпись на стене, была видна уже давно, если не всегда, нужно было лишь немного желания, чтобы прочесть, расшифровать и сравнить «Каждому своё» с «Мене, такел, фарес».
Логика дьявольской драматургии однозначна – заключивший сделку с Мефистофелем, каковы бы ни были его намерения, каким бы ни был он сам, его поступки и их последствия, обречен, потому что это игра без правил, точнее, со всего одним – никогда и ни при каких обстоятельствах не садись играть с чертом, чего бы он ни обещал и как бы обаятелен он ни был. Моему деду, Нотэ Лурье, пришлось познать эту истину на себе. Как и многие другие, он дал себя обольстить открывшимися возможностями «в надежде славы и добра», был предан искусителю и льстил ему в меру своего таланта, в надежде, что если даже всё и не совсем так, то очень, очень скоро всё так и будет. А затем его сочли использованным… Дальнейшие события открыли ему глаза и еще крепче запечатали уста. Другой, значительно более известный писатель того времени в аналогичной ситуации подытожил: «Писатель с испуганной душой – это потеря квалификации».
Моему деду всё же повезло – его имя до сих пор вспоминают, хотя вряд ли еще читают и перечитывают; талант, пролитый на мельницу дьявола, обнуляется, как если бы его и не было. Это объясняет и скоропостижную смерть так называемой многонациональной советской литературы, способной существовать только в вакууме и то, по разнарядке. А ведь имя ей было – легион. Она расточилась, не оставив по себе ничего, кроме нескольких мутных и смутных преданий.
Эта история не уникальна, она повторяется из века в век: приходит Мефистофель, искушает Фауста обещанием славы и добра, а взамен забирает душу и талант. Это происходит из поколения в поколение, с неизбежностью прилива и отлива, и каждый раз мы сталкиваемся с этим вызовом вновь, и снова лишены иммунитета, и твердо верим, что такое происходит впервые, и устоять положительно невозможно, и уж мы-то точно обыграем дьявола в его собственной игре…
Все тот же, упоминавшийся выше, Гегель пессимистично заметил: «История учит лишь тому, что она никогда ничему не научила народы».
Провела интервью и подготовила материал журналист Майя Шнедович
One thought on “Нотэ Лурье. Непростой путь «еврейского Шолохова»”