– Ты увлекался бегами-скачками? Что же, это так свойственно русскоязычным поэтам. Прекрасно помню, ты писал приличные стихи. Знатоки одобряли.
– Но ты ж меня обогнал в какой-то момент.
– Это, если и было, но значительно позже. Нет, ну, шли ноздря в ноздрю, как на ипподроме.
– Ты гораздо лучше писал.
– И все-таки, когда наступил момент, можно ли сказать – сейчас вот, в это мгновение, ты останавливаешься, оглядываешься с моей помощью – что это было в соавторстве с таким автором как жизнь: она подсовывала ситуации, она складывала обстоятельства, а твоя наблюдательность и способность срабатывала обобщать, образно, экстракт извлекать, в конце концов, должна была рано или поздно привести и к поэзии, и к прозе, к художественному творчеству?
– Нет, Ким, не совсем так. Во-первых, давай разделим поэзию и прозу. Прозу я начал писать очень поздно. Первую строчку в прозе я написал в 1997 году. Вот, я автор где-то примерно 20 книг. Книгами я считаю только те, за которые я получал гонорары и за которые не платил издательству. Первую книгу я начал писать 6 сентября 1997 года. Первую строчку в прозе я написал тогда. Поэзия – гораздо раньше.
– Ну, понятно, что раньше. В детстве. Но скажи мне все-таки: литстудия… Роль нашей литстудии в твоей судьбе. Там, правда, две студии было. Михайлика и Александрова.
– Ты знаешь, как человек, пишущий стихи, я все-таки больше обязан Александрову.
– Это 1960-е годы.
– Да. Те самые. 60-е. И Александрову, повторюсь, больше обязан. Михайлику я не обязан вообще ничем.
– Ну-ну… Не бесспорно.
–Я знаю, что говорю. Михайлик дал мне другое. Я подружился по новой с тобой и еще с кучей людей. Потрясающая компания, понимаешь? Большинство из вас писали лучше меня.
– Но, во всяком случае, когда мы встретили однажды случайно, – это был 1964-й, – у художника Олега Соколова, Ты пришел не с нами. Мы пришли – студия Михайлика, а ты пришел со взрослыми какими-то дядями, очень взрослыми.
– Я один пришел.
– Ну, во всяком случае, ты был с ними там.
– Ну, с Фимой Ярошевским.
– Наверно, да. Там кто-то еще был из диссидентов будущих. Саша Авербух. И тебя эти взрослые знали, просили прочесть стихи. А нас они не знали и не просили. Видимо, ты там был уже популярен. И ты прочел хорошие стихи, конечно. Я-то тебя знал. И я вдруг тебя увидел, там лампа горела керосиновая… Ты еще читал (между нами) – мне врезалось в память, – «Уходили декабристы на гражданскую войну». И ещё, врезалось в память: «Дали мальчику женщину…». Это было сильно, это было глубоко.
– Я мечтал познакомиться с Соколовым, потому что приходить к Соколову – это было очень престижно.
– Это было небезопасно, кстати. Потом нам посоветовали к нему не ходить. А то из-за нас у него были неприятности по части безопасности государства.
– Тогда мы об этом не думали. Ким, ну, пойми, ты не думал, и я не думал. А у меня был такой друг, поэт, бомж, хороший, кстати, поэт по имени Гена.
– Барыгин?
– Да.
– А почему он бомж? Поэт…
– Ну, он бомжем был. Мы очень дружили с ним. Я его подкармливал, одевал немножко. Не в этом дело. И я как-то поделился с ним мечтой. Он говорит: «Соколов – это ж мой кореш! Пошли!» И я первый раз пришел к Соколову. Только я, Барыгин и еще два человека имели право приходить к Соколову в любое время дня и ночи.
– Там довольно своеобразная публика собиралась. Я видел там Стаса Стриженюка. Домрина. Даже Окуджаву.
– Разная. Самый интеллигентный человек в один прекрасный день подошел к Олегу, предъявил ему ксиву полковника КГБ и сказал, что «больше, Олег, твоих “сред” не будет». Самый интеллигентный, самый добрый, самый выручающий, ну, самый приятный человек. Он мне для папы лекарства доставал, он все мог.
– Ты объясни читателю – Соколов, это художник был. График. Работал в музее Восточного и Западного искусства, на Пушкинской.
– Олег Соколов был философом. И в совершенстве знал французский язык.
– Собственно, он открыл для нас Нефертити. Он какой-то египтолог был.
– И у него собирались люди, наверное, самые интересные… У него я с Окуджавой познакомился, с кучей московских поэтов. Он, Соколов, мне сказал: «Приходи по средам, у меня собираются люди». А потом в одной из «сред» я ему похвастался, что у папы моего есть Библия, из гравюр состоящая. Он говорит: «Принеси посмотреть». Я ему принес эту Библию – папа с фронта единственное что привез…
– Трофей.
– Трофей, да. Я принес эту Библию, и она пропала некоторым образом – он отдал ее Володе Домбрину. И Олег мне сказал: «Можешь приходить, когда хочешь. Выбирай себе любую картину на стенке и забирай».
– Да, у него, надо сказать, все стены были полностью завешены его работами.
– Да. Он мне очень много работ дарил, и, кстати, они в свое время очень сильно меня выручили, потому что была целая папка его работ, очень тяжелое время было, а я был без работы, по 70, по 100 долларов продавал его работы. Работ 15 я продал и за счет этого, в общем, выжили мы. У меня несколько заноз в жизни есть. Я не могу себе простить – я не был на его похоронах, потому что одновременно с тем, что он попал в больницу, мама сломала шейку бедра, и я месяц провел с ней в больнице.
— Вернемся, да? Итак: стихи и первая проза. Первая книга!
– Ты знаешь, очень не простой на самом деле вопрос. Отвечаю. До 2006 года книги я издавал за свой счет. Там были хорошие книги. Но я их не считаю книгами. Я, как сказано, считаю книгами те, за которые мне платили, а не я платил. Первая такая книга у меня вышла в Липецке. Мне заплатили за нее бешеную сумму в 1000 долларов, она вышла тиражом 500 экземпляров, называлась «Одесса, улица Жуковского, дом №…». В 2006 году она вышла. После этого опять в 2006 году вышла вторая моя книга, на этот раз уже в Москве, в нее три повести вошли.
В 1997 году я написал повесть, – одну из лучших, наверно, – называлась она «Полубомж». По дурости своей я пытался ее пристроить в издательство, надо мной смеялись «кто ты такой?». Зато ее в Чикаго с удовольствием огромным напечатали, и я получил свой первый гонорар – 350 долларов. Представляешь, в 1997 году гонорар 350 долларов? Это ж сумасшедшие деньги!
– Что ты делал с такой суммой?
– Купил первый компьютер.
– Но книга – это книга. Вещь. Вещественное доказательство. Значит, у тебя были эти вещи?
– Были, да.
– Вот. Несколько слов о «нулевом» цикле.
– Ну, «нулевой» цикл – это две книжки стихов. Я тебе рассказываю то, что я никому не рассказывал вообще. Рано или поздно мы помрем, Так ведь?
— Как говорят в Одессе, мине не горит…
—Мне тоже. Единственное, что останется на самом деле – наши книги.
– Кому останется?
– Потомкам.
– Вообще?
– Ну, понимаешь, я не могу говорить о своих детях. Они очень берегут мои книги. Мои книги раскупаются…
– А это имеет значение?
– Огромное.
– Для поэта?
– И для поэта тоже.
– Но ведь поэт обычно не понят. Или недопонят.
– Не надо. Понимаешь, хочется быть непонятым и допонятым.
– «Хочется»… Особенно в наше время, в эпоху развёрнутой жлобизации общества…
– Бывает, упрекают в том, что у меня какое-то невиданное количество читателей, что эти читатели очень простенькие…
– У тебя больше есть читателей, чем у Пушкина и Лермонтова вместе взятых.
– Ну, может быть. Ну, и что из этого?
– Вот я и спрашиваю: это цель? Это нужно?
– Нет. Подожди, ты немножко как-то упрощаешь. Вот у тебя скапливается какой-то материал – много стихов. Вот я в Фейсбуке старые в основном публикую. Каждый день на протяжении многих лет публиковал один рассказ и одно стихотворение.
– Ты книги продаешь сам?
– Нет, я отдаю в Клуб одесситов, отдаю в магазин «Одесская книга», отдаю на «Книжку», еще куда-то. У меня все это раскупается. Потом я еще выкупаю по оптовой цене у издательства, потому что мне не хватает этих книжек. И вот так вот я живу, да.
– Бог в помощь. Есть один, мною, ну, не то, чтобы задуманный, а так, ощутимый интуитивно, аспект, который я оставил под конец. «Юрий Михайлик, поэт в твоей жизни и в твоем творчестве».
– Хороший вопрос, трудный для меня. Я тебе сейчас так скажу. Как лирический поэт, мне Михайлик абсолютно неинтересен. Как сюжетный поэт – за одним исключением. Есть у него стихотворение, над которым я плачу всегда.
– Как он попал в твою жизнь? Ты живешь, его не знаешь, у тебя отец, мать, и вдруг звучит фамилия «Михайлик». Что это такое?
– Никак она для меня не звучала. Она для меня очень низко звучала, потому что, – не обижайся, – мы, александровцы, очень низко ценили вас, михайликовцев.
– Почему?
– Тебя, как поэта, я узнал, когда увидел Соколова. Самая звезда у вас был Жулёв.
– Игорь Жулёв.
– Да. Да, ещё Борис Спектор! Ещё – Сирота. Плохие же поэты. Ну, как мы могли к вам относиться? Мы много выступали. Нас принимали.
– Ну, ты, по крайней мере, не равняешь Михайлика , с Жулёвым или Сиротой?
– Меня затащил в 1964 или 1965 году Боря Вайн , он публиковал в «Комсомольской искре» стихотворения. Михайлик у меня взял два или три стихотворения.
– «Взял»! Ты с ним встретился?
– Ну, да.
– Итак, лична встреча. Ты встретился. Поэт, поэтичен, фактура…
– Нет. Для меня Михайлик стал поэтом, когда такая маленькая книжечка появилась, и там было стихотворение про буксир под названьем «Счастливый». И вот, да, я купился на это полностью.
– Ты помнишь, кто писал тогда стихи в Одесском союзе писателей?
– Меня подавляла очень литстудия при Дворце студентов. Собиралась по четвергам. Меня и вы все подавляли.
– Что… И… я тебя подавлял?
– И ты тоже.
– Но мы были приятелями, мы, в конце концов, родственники. А, как говорил Бендер, родство обязывает.
– Мы друзья были, не то, что приятели.
– А как же я тебя мог подавлять?
– Поэтически подавлял. Считал, у меня ничего не получалось. Вот на этой литстудии, михайликовской, я был один из худших. Боря Херсонский тогда писал хорошие стихи, Ленька Заславский. Да вы же были на голову выше меня, а я ничего не мог с собой поделать. Кстати, вот интересно, я писал тогда стихи, вот я сейчас их публикую и получаю тысячи, сотни этих лайков. И, может, я что-то другое уловил тогда, чего еще вы не знали.
– Но Михайлик не считал тебя слабым поэтом. Он слабых выгонял беспощадно.
– Считал, не считал… Мне не до этого, понимаешь? Я был влюблен тогда в творчество Мишки Малеева. Я с ним познакомился. Он мне читал Андрея Белого, которого я понять не мог, Вячеслава Иванова.
– Кстати, он в политехе учился.
– Да. И он со мной потом учился в институте Ломоносова. Проучился в общей сложности лет 11.
– Миша необычный был человек. Феноменальный эрудит. Но, тем не менее, Михайлик все-таки, фокусировал эту гоп-компанию. Собирал под знамя и оставлял стоящих ребят.
– Михайлик «стучал» при этом. Или терпел .
– Тем не менее, с точки зрения литературы, литературоведения и в особенности — поэзии, ведь он был уже, как ни странно, первейший среди нас, автор настоящей книги. Хоть и тоненькой книжечки «Север-Юг». Чуть позже появились, там же аллюром, ещё несколько книжек. По твоей табели – настоящие книги, с гонораром. Нам всем было до этого очень далеко.
— У меня есть все его книги. С автографами.
– Будешь смеяться. Встреча с Михайликом. Начало. В 1953 году от рождества Христова Сталин умер в марте, а я пошел в школу осенью. Считал, что прославлюсь как художник и принес в школу собственноручный портрет Сталина. И учительница меня попросила остаться после школы. Я был так счастлив! И вдруг: «Ты понимаешь, что ты сделал? Какое ты имел право рисовать товарища Сталина?!» Вот то, что я сейчас говорю, никто не поймет из нынешнего поколения. Я похолодел – что-то сделал не то. И я ей признался, что я через копирку из газеты «Правда» это сделал, но раскрасил сам. Оказалось: не в том дело, похож или не похож. Не всем даже настоящим художникам дозволено такое! Сказала, «Вот у нас там, в 8 классе есть мальчик, Юра Михайлик. Он написал стихи про товарища Сталина. Он написал хорошие стихи. Но мы его вызвали на педсовет». Что такое в 1953 году вызвать 8-классника на педсовет? Это — хана. «И мы его проработали [помню это слово – «проработали», хотя и не понял тогда, что оно значило], и он дал нам слово, что он больше о товарище Сталине никогда стихи писать не будет». Я потом через день-два поднялся на верхний этаж, хотел посмотреть на пострадавшего от культа личности. И принес ему свои стихи. И вот с тех пор, с 1953 года, я все время таскал ему стихи. И мне, конечно, в голову не приходило, что Юра будет заведовать отделом пропаганды и культуры областной молодежной газеты, а я потом буду сидеть в его кресле и т.д. Почему для меня это важно и почему я отбираю у тебя столько времени на эти истоки, потому что, как говорится, Бог не фраер, он же нас всех как-то вот спихивал, всех как бы одинаково и по-разному. И всё, в сущности, начиналось там и тогда… Поэтому еще раз вопрос: Михайлик в твоей жизни и творчестве.
– Да, можно сказать: Вы все в моем творчестве — благодаря Михайлику. Вот и все.
– А он, сам по себе?
– Абсолютно: помеха в моей жизни.
– А чем же он тебе помешал? Вон ты писатель! У тебя книг больше, чем у иных классиков!
– Ну, я ж не виноват.
– Нет, я тебя не виню, я просто… Не помешал же?
– Нет. Вы в моей жизни, каждый из вас по-своему очень что-то значили и значите сейчас. Михайлик – только помеха, потому что то иго, которое было, очень мне мешало, и я стал плохие стихи писать. И, как только я избавился от этой литстудии, у меня отличные стихи пошли. Вы все, даже Зеликовский – безусловно, нет. Вы все по-разному мне близки, по-разному я очень дорожу всеми вами, но не Михайликом.
— Да… Писатели… Вадим Зеликовский вообще написал про меня роман. Один наш приятель не одобрил: говорит, плохой роман. Я ему ответил: даже плохие романы пишут не о каждом. Но я это – к тому, что, дывысь – сколько писателей, а о тех наших общих, плохих, хороших, но совместных и ярких, неповторимых 60-х – где книги? Почти ни слова. Тот же Михайлик — так, время от времени лениво, брезгливо. Брюзгливо…
— Думаю, ты прав. Это – не случайно. Это — как несостоявшийся химик, скажу – тоже катализатор. Но… и так уже сказано много. Закругляемся?
— Пожалуй. Но – на данном этапе. До встречи?
— До встречи…
Собеседовал Ким Каневский
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua