ОТРЫВОК ИЗ РОМАНА К.КАНЕВСКОГО «Я ШЕЛ К СВОИМ…».
… Просвет в тучах – праздник души: письмо папе из Башкирии. От Игнатьева. Не расстрелян, не в тюрьме, а назначен (то есть выбран, конечно) первым секретарём Башкирского обкома партии. Жив. Только сердце немного барохлит. Врачи советуют Одессу. Летом приедет. Да, а Рюмин продолжал помогать следствию и безоговорочно признавал свои грехопаденья. Но его всё равно расстреляли. А Абакумов судим, но уже не как слуга сионистов, покрывавший националистов и врачей-вредителей, а совсем даже наоборот – за фабрикацию «Дел» против них. Расстрелять…
Летом я опять был в пионерском лагере. Но отряд наш уже не носил никакого имени, а был просто «Номер три». И в военную игру мы не играли. А вечером на волейбольной площадке – танцы под радиолу. Старшие мальчики танцевали со старшими девочками. А мы, плотва – мальчики с мальчиками, девочки с девочками. И песенки звучали уже по большей части импортные. «Бесамэ… Бесамэ мучо…», «Домино…» и какая-то «Мамаякеру…». Были на русском языке, но тоже нередко – с акцентом. «Красная розочка, красная розочка…» или «Москва-Бухарест», «Вишнёвый сад».
А потом опять – школа, недружелюбная, жесткая, её нудные недели и радость свободного воскресенья. И огромный бюст генералиссимуса, обманутого Берией, вечно живого и всё же не дожившего до наших дней. Расстрел Берия особых рассуждений публики, помнится, не вызвал. Соседка Берта Семёновна Гинзбург, фронтовая фельдшерица с орденом и медалями, лечила меня от простуды с газетой в руках. Сообщение о расстреле. И она ворчала: «Почему его расстреляли? Неправильно! Дали бы его нам, мы бы ему отрезали руку, ногу, чтоб мучался…». Что-то подобное я от своего имени сказал вечером брату. Ответил он просто и убедительно: дал по затылку. Мол, не болтай! И я опять, уже в который раз, не понял – за что. Во дворе дядя Вася объяснял соседкам, что больше крови не будет, раз кокнули этого ката. Но перед самыми зимними каникулами сообщили газеты о расстреле Абакумова. Да-да, пятьдесят четвёртый. А генерал-лейтенанта Райхлина расстреляли аж в пятьдесят шестом, уже после ХХ съезда и с началом оттепели.
А экс-министра госбезопасности Игнатьева видел я ещё только один раз: папа с ним навестил меня всё в том же лагере на Фонтане. Семён Денисович был пенсионером и лечился в Одессе после инфаркта. Они принесли мне кулёк красных яблок и коробку мармеладу, и скромно сидели на скамеечке у входа в лагерь. Оба были в светло-серых легких костюмах, в белых рубашках. О медали я уже не напоминал.
Согласитесь, дорогой читатель, ничего автор тут не гиперболизировал, утверждая, что ещё с детства стал исторической личностью, уже хотя бы потому, что на его пути имелись такие перекрёстки. Огромная история окружала со всех сторон, подступала всё ближе – к самому горлу. И была она всё менее доброй, простой и ясной. Банально, но факт: ничто на земле не проходит бесследно. И всё так или иначе, в той или иной степени взаимовлиятельно. Исторические личности, встреченные и тогда, и после, хоть как-то да влияли на меня, на мою душу и судьбу. Равно, как и я – на них. И опять-таки, в разной степени, конечно. Знаете, у первого в моей жизни реального главного редактора большой газеты, у писателя Ерванда Григорьянца, есть крошечный рассказ. Он вспоминал о том, как с мамой уходил от войны по большой дороге. И как на этой дороге она его догнала – в виде головного грузовика, на котором имелся чуть ли не взвод немцев. К этому моменту он и мама сделали привал. Она куда-то отлучилась, а ему поручила продать десяток яиц – беженцы всё шли и шли. И хотели, естественно, кушать. Но, когда на дороге появилась немецкая машина, все побежали в поле. А его лирический герой остался сидеть у дороги. С лукошком яиц. Машина остановилась, солдаты попрыгали ловко на землю. Подошли к нему. И стали мирнейшим образом покупать его целебный продукт, с которого – говорят – всё и начинается. От ово…
С переляку он стал с ними торговаться. И продал им двадцать этих самых яиц за вполне приличную сумму. И, как потом выяснилось, не оккупационными – рейхсмарками. Бойцы были – не СС, не гестапо. Пехтура, видимо, вермахта. Того самого, которого потом даже трибунал в Нюрнберге не признал преступной организацией. Унтер подарил ему большую плоскую шоколадку, усадил солдат на кузов. И они уехали. Как и не было. На всё про всё ушло минут десять. Это была первая на его памяти немецкая «ласточка», за ней появились и поехали далее – на Восток – другие. Оккупация. Но рассказ завершил такой сентенцией: прожил, мол, большую жизнь, совершил немало хороших дел, но глубоко в душе навсегда остался предметом особой моей гордости факт: хоть и на десять минут, но я всё же задержал наступление немцев…
Думаю: так или иначе что-то существенное оставалось и в моей душе от тех перекрёстков судеб. Что-то, всерьёз и надолго определившее восприятие моё при встречах с такими людьми, их воспоминаниями и рассуждениями. И вследствие этих встреч. Хочется думать, что-то, пусть несравнимо меньшее, но всё же оставалось на уме и в душе тех больших людей и от встреч со мной, маленьким, глупеньким, глазастым почемучкой. Хоть на миг, на час. На день. Хоть на десять минут задерживалось наступления зла. А это уже немало.
Что до слуги покорного – как видите, встречи эти, эти пересечения судеб просто незабываемы. Вот ещё одна. Кто же из коренных одесситов почти всех возрастов – обитателей наших мест в конце сороковых – в начале пятидесятых, не знал стадиона «Пищевик». Он был, пожалуй, самым большим из одесских стадионов протягом всей одесской истории. Площадки под футбол и импровизированные стадионы, вообще говоря, придуманы были вовсе не революцией и советской властью. Они появлялись ещё до революции, когда футбол стал популярнейшим явлением в империи. Папа говорил: такие центры империи вообще сначала стали возникать именно в Одессе, куда, вроде бы, завезли игру «Нога-мяч» английские моряки. В детстве отец видел их, в странных нерусских форменках, идущих по улице в ряд (прохожие – в стороны!) – с прыгающим от ног к ногам большим мячом. Во всяком случае, думается, не случайно великие одесские перьеносцы, ставшие писателями европейского и мирового класса, в своих воспоминаниях о спортивной Одессе воспели не бокс или борьбу (не лишенные тогда некоторой популярности), не конный спорт и стрельбу, не фехтование и даже не королеву спорта – лёгкую атлетику, а именно футбол.
Естественно, что – когда «Пищевик» стал «Черноморцем», — Одесса не могла не обратить на это своего высокого внимания. Примерно тогда и зазвучало в полный голос: «Галинский». К этой фамилии присовокуплялись в толпе разные прилагательные в роли определения. Начальник «Черноморца». Директор «Черноморца». Старший тренер «Черноморца». И даже заведующий «Черноморцем». Речь – о старинном, с двадцатых и в особенности с тридцатых годов, приятеле и ровеснике моего папаши. Ну, чуть младше. Он, как и мать моя, родился в девятьсот девятом. Но в том же, что и отец и мать, и многое одесситы и не-одесситы , историческом промежутке между революцией незабываемого 1905-го и революцией совсем уже бессмертного 1917-годов. Со всеми, из этого, безусловно, исторического факта вытекающими…
Его имя нередко повторялось и в нашей, так сказать, семье. Это – когда толковали о футболе (Господибожемой, папа с мамой ещё ездили на стадион, на классные футбольные встречи!), или вспоминали годы юности и молодости, довоенной личной, культурной и общественно-политической жизни. В пережившем его покупателей домашнем альбоме с бархатным переплётом, среди прочих имелись фотографии военного моряка, в мундире со стоячим и расшитым якорями мундире. И его же, только в молодости — симпатичного парня, крепенького, плечистого. Даже и в футбольной одежде – куда делись эти фото, не знаю. Но помню изображение эти фото, чуть ли не адмирала и парня лет двадцати-тридцати, в футболке и кепке (вратарь?), в бутсах и гетрах, бубликом закатанных ниже колена. Вообще говоря, таких футбольных парней там, в альбоме, было два. И при редком уже тогда вечернем просмотре звучали две фамилии: Галинский и Злочевский.
По тону этих воспоминаний была ясна уважаемость названных, их вес в биографиях устных мемуаристов. Второй был каким-то N-юродным братом моей матери, Злочевской Клавдии Семёновны. Запомнилось: ещё до войны, в двадцатые и тридцатые это был выдающийся футболист, кумир футбольной Одессы. Все знали: ударом левой он убил посланным им мячём турецкого голкипера. Мама говорила – ему запрещали бить по мячу правой ногой. И даже, дескать, одевали на неё какое-то стальное кольцо. Папа смеялся и просил её не повторять глупости. И пояснял: просто – многие видели, Злочевский бил по воротам, попал мьячем в солнечное сплетение вратаря. Удар его и впрямь называли пушечным. Турку стало плохо, его увезли в больницу. Вместо него доиграл матч другой. А тот больше не появлялся. И Одесса сделала вывод о смертельном ударе…
Знаменитый вратарь «Черноморца» и большой знаток футбола Георгий Борисович Городенко, с которым мне выпали честь и удовольствие дружить с начала семидесятых, тоже отрицал это смертоубийство. «Футбольным мячом ещё никто никого не убил!» — смеялся Жора чудесной своей улыбкой, простой и ясной. Но информацию о том преступлении я слышал и слышу до сих пор.
И однако же Злочевский, не взирая на родство, у нас никогда не был. Как-то из-под стола я уловил разговор о том, что перед войной у него были большие неприятности по линии НКВД. Он, вроде бы, арестовывался и сидел в тюрьме. Родные просили папу вмешаться. Или хотя бы поинтересоваться, узнать – что к чему. И вроде бы он отказался вообще соваться в это дело. Нет, утверждать не могу, воспоминания эти смутны. Нечто подобное, я слышал оттуда же, случилось с другим братом матери, Гришей Злотко (партийная кличка, взятая Григорием Злочевским в подполье при Деникине и оставленная на всю жизнь), который в тридцать восьмом был большим человеком в горкоме партии и попал в тюрьму. И отец отказался взять его на поруки (была тогда такая форма спасения). Это я знаю точно – не только по подстольной памяти и многодесятилетней вражде двух сообществ: «Кодла Злочевских» и «Кодла Каневских», как они втихую именовали друг друга. Это была моя родня по отцовской и материнской линии. Но линия моей собственной жизни однажды, в конце семидесятых, пересеклась с другой – его, дяди Гриши, Григория Злотко. Так что о том отказе отца я, окромя собственной зыбкой памяти, знал ещё и из непосредственного общения с потерпевшим. Мы общались в конце семидесятых на большефонтанской даче старых большевиков. Но об этом – конечно же, потом. Просто эти два случая могли слиться в детской памяти.
Знаю точно, что Злочевский с началом войны вышел на волю. И воевал. Был ранен, контужен. На гражданку вышел в чине подполковника. С орденами и медалями, ранами и контузиями. А Злотко отсидел назначенные судьбой восемь лет в тюрьме и десять в ссылке. И пережил многих из тех, кого так или иначе воспевает правдивейшая эта книга.
Борис Вениаминович Галинский? Он есть – один из создателей, родителей и начальников команды «Черноморец», инициатор переименования стадиона «Пищевик». Он есть — герой войны, капитан второго ранга, автор книги «Черноморцы». Он есть – старинный, довоенный приятель отца и матери. Вместе с папой работали в одесской комсомолии, когда она ещё только создавалась и ещё не звала на помощь своих сельских ровесников – как, впрочем, и одесская парторганизация. Обоих захватила стихия довоенного же призыва в вооруженные силы. Только папа отправился в Туркестан, где объявлено было окончательное решение басмаческого вопроса (полное уничтожение), а Галинский – на флот. Именно: на Черноморский флот, на его главную базу в Севастополь. Где никаких басмачей тогда не было. И где, в видах сложных настроений народа и будущей войны, нужны были крепкие партполитработники.
В том качестве Борис Вениаминович и проделал все кампании второй мировой войны. И в отставку вышел в красивом черном мундире, ворот которого был расшит золотыми якорями. Роскошь парчёвых галунов, шевронов, двух рядов золотых якорных пуговиц, двух орденов и четырёх медалей в этом междурядье ослепительно завершалась золотыми погонными с двумя просветами. И двумя звездами на каждом. У папы на фото мундир был поскромнее. Флот, что тут скажешь. При мне он редко бывал у нас в гостях. Но несколько раз папа брал меня с собой на стадион, где мы встречались с ним в раздевалке и комнате собрания команды. А потом сидели в зале, одна стена которого отсутствовала — открывался вид на поле и трибуны, где шелестела, урчала и ревела публика. И где, как позднее очень точно шутил Аркадий Райкин, двадцать два бугая гоняли один мяч. На старости лет должен признаться – так я и не вник в феномен популярности странного этого занятия. Оно конечно, нельзя не признавать громадной вовлечённости моих земляков и вообще человечества в это действо. И значит, оно логично и законно. Но моих ума-души господь почему-то не настроил на эту волну.
Да, не помню, на каком этапе невеликого моего пути подружился я с его сыном Толей. Мы приятельствовали с ним и в «Звёздной (дофиновской) Республике», и у них – в большой темноватой коммуне на улице Бебеля – ближе к Ришельевской. Легендарный этот в Одессе человек, отец двух детей, занимал там две смежные комнаты. Борис Вениаминович был уже штатским человеком, но ещё долго носил флотскую форму без погон. Признаться, штатский костюм ему, как и папе, шел много меньше – по крайности, на мой взгляд. Их беседы с отцом были невероятно привлекательными. Это были двадцатые, тридцатые, сороковые годы. Это были армия, флот, война. И футбол, конечно. Он пережил моего отца на год.
К тому времени я уже почти не общался с Анатолием. Когда служил в армии, он женился на некой девчонке, которая мне тоже очень нравилась. Я тянул лямку в дальних краях, они оба учились в университете. Хоть и на разных факультетах. Обычная, в общем-то, солдатская история. Конечно, никакого правонарушения, а тем паче – преступления, — он тем самым не совершил. Женились они, по всей видимости, по страстной и взаимной любви. Народили двух детей. И, возможно, живут до сих пор. Возможно, потому что след их затерялся уже на другом континенте. Но крепкая и наследственная наша дружба растаяла где-то в начале семидесятых. Она, историк, уже работала в музее. А Толя заправлял в Одессе всеми телефонами.
Когда мы хоронили папу, прощаться с ним пришел и Борис Вениаминович. Он стоял рядом со мной. И говорил – кому? Сам себе: «Борис-Борис… Всем дал жильё. А выносят его всё из той же коммуналки…». Через год я стоял в почётном карауле у его гроба, на красной крышке которого возлежал прекрасный кортик. А вынесли сей гроб из той коммуналки на улице Бебеля (Еврейская). Ближе к Ришельевской. И стоящий рядом со мной великий вратарь «Черноморца» Жора Городенко бормотал что-то вроде того, что – «Вот, всей нам, всей команде, всем «Черноморцам» добился квартир и машин. А сам так и прожил в коммуналке…». Я далёк от идеализации того поколения, вообще не признаю непомерных обобщений. Поколение – термин и явление чисто статистическое. Это – люди, это – их сообщества. А сталбыть – разные. Но в последующих поколениях я вообще не встречал подобных руководителей, которые детьми своими считали вручённых им судьбой подчинённых. А родных детей оставляли бы на попечение уже других вождей. То есть, голодранцами на улице. Вероятно, такие командиры и начальники есть и сегодня. Просто: я не встречал. А вы, читатель дорогой?
(Продолжение, будет жив автор, воспоследует…)
Автор Ким Каневский
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua
2 thoughts on “Люди — большие и не очень… Продолжение.”