Часть 22

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21»)   

 24.

 …Да, всё это было именно так. Точнее выражаясь, всё это сохранилось в моей памяти именно в таком виде. Как и многое другое, уже воспетое во первых, вторых третьих-четвёртых-пятых и последующих строках этого послания читателям. И что ещё надеюсь пересказать в последующих. Знаете, когда-то на документах, подвергнутых исправлению и остающихся в деловом обороте, значилась резолюция: «Исправленному – верить», заверенная солидной подписью и круглой печатью. Ну, я уже давненько – не начальство, печати не имею. Но исправлял в рукописных страницах этого романа довольно много всего. И этому прошу оставшемуся от правки верить, в чём и подписываюсь. Оговорка эта востребована душой потому, что иным, в особенности — начитанным моим современникам, многое тут может показаться… ну, слишком литературным или киношным, что ли. К сему должен заметить, что мне и самому порой если не всё, то очень и очень многое в прошлой личной жизни (да, пожалуй, и в текущей пока всё ещё), кажется плодом воображения. Причём, воображения горожанина, чрезмерно впечатлительного, маленько перечитавшегося занятных книжек и непутём зрительски увлёкшегося театром и кино. И впрямь, как перечитываю своё – не простой смертный «Homo Vulgaris», не скромный провинциальный журналист, а натуральный лирический герой. Но опять-таки, я покорнейше прошу верить, по крайней мере, в то, что автор здесь ровнёхонько ничего не сочиняет.

 Собственно, сомнения в скалькированном мною общем чертеже эпохи дотошный читатель может проверить по доступным источникам. Документальной проверке поддаются и некоторые личные моменты. Во всём же остальном придётся, что называется, поверить на письменное слово. И у меня, и у читателя иного выхода нет. Разве что — мне и не писать. А ему – не читать. Но тогда не буду его писателем, а он – моим читателем. Может, для страны и человечества это было бы не таким уж и горем. До сих пор обходились как-то без этого романа, как и нонича обходятся без многих других творений куда более апробированных. Но по некоторым соображениям, я всё же продолжу – с вашего позволения. На чём остановился? На своеобразии наставника, посланного мне судьбой именно в пятьдесят третьем годочке? Да-с, как уже сказано, это был крутой поворот дороги.

 Пятьдесят третий год поворотен для страны, мира и лично для меня по многим причинам. Но о них в мировом масштабе есть кому порассуждать изустно и письменно окромя автора этих строк. С моим же лирическим героем тут – авторская монополия. Вернее, соавторская – с самой жизнью заодно. И в каком порядке информировать гипотетических читателей о течении его жизни, что отправлять в корзину для бумаг, а на чём акцентировать внимание потребителя – решать только и единственно мне. Я и решаю. Вот одолел тяготение того года, прорвался в шестидесятые-семидесятые и даже в девяностые – и вернусь к нему, исходному. Поворот судьбы, о котором речь, связан с появлением школы и Наставника. Довольно быстро определил я для Юма этот чин. Тогда по дороге жизни к такому крутому повороту у меня были всё и вся, кому-чему положено быть: папа-мама, тётки с мужьями и их детками, бабушка Женя. Родные старшие брат и сестра, Полина-училка. соседи, мальчики-девочки во дворе и мальчики в классе. Вроде, на данном этапе вакансий нет. А он, явившийся вдруг Юра, занял какую нишу? Стал мне кем? Да-с, Наставником. То есть, он в таковые не напрашивался. И не нанимался. Возможно, он даже в этом ранге себя и не воспринимал в восьмом, девятом и десятом класса – пока я добирался до четвёртого. В этот чин произвёл его я самолично – для себя и про себя.

 Полина тоже наставляла. Назидала, ничтоже сумняшеся раздавала всем сёстрам по серьгам, всем старцам по ставцам. Но наставником так и не стала. В моём, конечно же, и опять-таки, восприятии. Да она к этому и не стремилась. Довольно быстро почувствовала, что отец мой лично ей бесполезен, поскольку мною интересовался всё меньше и меньше. С мамы тоже польза невелика. Другое дело – папы и мамы торгового сословия: и виделись в школе частенько, и активничали в родительском совете. И презенты, там, к праздничку. Сам же по себе я ей был совершенно не нужен. Да ещё и претендовал на внимание, дурачился. И потому раздражал.

 А ЮМ – совсем другое дело. Может быть, принял он меня тепло потому, что явился в тяжкий для него момент, после детства-отрочества на войне и при больших идеологических неприятностях. Да и каракули ему явно понравились. Что был Юрий умён и талантлив, а стало быть – чувствителен-впечатлителен, — ясно, как день. И подмерзание души этому сыну войны было известно много раньше, чем мне, послевоенному землянину. Вероятно, при нашей встрече у него тоже потеплело на душе. Я ему был определённо интересен и довольно быстро, как теперь понимаю, вошел в его круг привычного. Я требовался. Был востребован. То есть, не жарко, не адски, вполне умеренно, но всё-таки. И именно для того, в чём всё острее нуждался сам. Там, в первом классе одесской средней мужской общеобразовательной школы номер сто восемнадцать я обнаружил себя почемучкой, на главные вопросы которого отвечать просто некому. А остальные вопросы были не чрезмерно интересны. С Юмом было иначе. Разумеется, у него ко мне вопросов ещё очень долго не было. Они были у меня к нему. Оказалось, что поэзия – совсем не то, что я думал. И на что я тратил столько сил. Выяснилось вдруг, что совсем не обязательно рифмовать окончания строк. И вообще рифмовать. Можно и без этого. Можно стихи писать и не в столбик, а просто в строчку. Но нельзя зарифмовывать и заритмовывать прозу. Нужен образ. Нужна интонация. Нужна полифония. Или симфонизм. Нужен музыкальный слух. И это не возбраняется для других видов и жанров литературы. Включая даже публицистику. Но в поэзии это – главное. На вопросы, с этим связанные, он отвечал особенно охотно. И советовал-рекомендовал. Наставлял. Это нужно было нам обоим…

 Некий великий мой земляк о своём таком же, примерно, жизненном этапе высказался таким чином: «Впервые в жизни вошло в мой мозг знание о Дон-Кихоте, вошел образ, созданный другим человеком. Вошло бессмертие в том виде, в каком оно возможно на Земле. Я стал частицей этого бессмертия: я стал мыслить. Это единственно и неповторимо, как познание женщины…». И далее, в данном случае для меня – главное: «Блажен, кто, познавая женщину, охранён любовью. Блажен, кто, начиная мыслить, охранён наставником… У меня наставника не было». Конечно, Юрия Олешу я читал много позже, хотя лично был знаком с его «Толстяками», и с Доном Кишотом ещё до первого класса. Но лет в четырнадцать-пятнадцать набегу споткнувшись об эти его слова, я ощутил – так было со мной тогда, в пятьдесят третьем. С той, только разницей, что у меня вроде как был наставник. Он требовался в детстве тому, другому Юре, будущему Юрию Карловичу. И мне. Но у меня, казалось, он вдруг появился. И в этом качестве воспринимался очень долго. До другого поворота, за которым уже заблуждаться на сей счёт просто невозможно. И крайне оскорбительно было обманывать себя.

 «Но это всё потом. Но это всё – потом…», как сказал совсем другой поэт приблизительно по тому же поводу. А пока пусть на нашем календаре побудут ещё пятьдесят третий и прилегающие пятидесятые года века двадцатого.

А ведь – Ю.К.Олеша, кажись, из дворян, окончил гимназию и протирал штаны в университете. И папа-мама были, и учителя, и профессорско-преподавательский состав. Все были. А наставника – не было. Опять-таки: ни мысленно, ни вслух – пожалуйста – не ловите меня на уравниловке с великими. Поэтический прозаик, о котором речь, один из богов словоискусства для меня, литязычника. И место своё у подножия того Олимпа или по пути к вершине знаю. Но, всё же, одолев доставшуюся от некоторых предков мещанскую скромность, признаюсь: в рассуждении наставника что-то общее с ним и иже с такими нахожу. Из дальнего моего сегодняшнего далёка обязан констатировать: на деле, как потом выяснилось, наставника не было и у меня.

 Все почти были, кроме него. Но тогда, когда в моей жизни появился и обосновался ЮМ, и годы спустя — я этого не знал. Инстинктом почемучки поначалу ощущал, после уже вполне ясно осознавал эту зияющую вакансию. Вот и недолюбливающая вакуум природа вещей втянула в эту мою нишу старшего мальчика со второго этажа, из восьмого класса «В» той самой мужской школы. Иллюзорно? Увы. Но – на долгие годы-пятилетки. Собственно, с 1953-го приблизительно до 1975-го. Пока, как уже намекал вам, информационная сумма просто исключала какие-либо заблуждения на сей счёт. Я влюбился в него ещё заочно, с нескольких слов училки. И на следующий день полюбил, что называется, с первого взгляда. На всю оставшуюся жизнь. Причём, взаимности он довольно долго не скрывал. Во всяком случае, объявлял о таком своём отношении ко мне во всеуслышанье. И это было нечто вроде счастья. Хотя и вызывало самые разные реакции окружающих. Подумать только: умница, страдалец, мыслитель, эрудит, в дальнейшем общепризнанный и продуктивный талант. Популярный писатель и общественный деятель, принадлежащий к сильным мира сего. И на мой звонок по телефону отвечающий: «Привет, милый!». Или – «Да, родной!». Кто ещё из нашей плотвы мог похвастаться подобным?

 Да, со временем пахучие ветры эпохи, как и положено, развеяли заблуждения и насчёт взаимности. Да и теснота творческого нашего мира, по мере моего в него вхождения, всё больше выявляла самые странные для меня, самые неожиданные его пакости в мой адрес. И не только в мой. Но герой этого романа уж так складывался и в конце концов сложился – иное чувство занозило глубоко и прочно, хотя и со временем оказывалось неразделённым. Нет, нерациональным человечком врастал мой маленький герой в новую эпоху, всё явственнее требовавшую рацио. И это, хоть и смутно, ощущалось ещё там, на первом этаже – в первом классе. С чем это сравнить?

 И снова: прыжок в Потом. В разновысокие, как гимнастические брусья, шестидесятые годы студенческая целина объявлялась… планетой. То есть, не научно-астрономически, а песенно-лирически. Но громогласно. Вся страна пела: «Утро начинается с рассвета, Здравствуй, необъятная страна, У студентов есть своя планете, Это – целина!». Оказавшись на ней в довольной раннем возрасте, я и впрямь ощутил нечто подобное: иной мир, иная культура. Другая планета. Только, увы, не в том смысле, в котором это подавали советизированные наскоро экранизаторы и озвучатели темы. Особенно — знаменитые Пахмутова, Гребенников и Добронравов. Но об этом – в свой час. Пока же ассоциалка привела меня к планетарной терминологии потому, что дошкольно-школьную черту жизни пересекая, я впервые ощутил нечто подобное. Другая страна, другая цивилизация. Другая планета. Термин «Астронавт» мне был ещё неизвестен – иначе считал бы, что меня от законных его носителей отличает только постоянное и гарантированное возвращение на свою планету. Там, дома тоже прибавлялось странностей-недоумений, тревожных наблюдений и вопросов, на которые некому было отвечать. И всё же это было обжитое и по-своему уютное пространство. А тут…

 Бывало, тихой ночью уткнувшись в подушку, вдруг прокручивал плёнку очередного эпизода школьного дня – кисло ныло сердечко. Или сжимались кулачки. И грусть выходила какая-то недетская, И злость. Тем более, никаких сомнений всё ещё не было в том, что за пределами школы и пришкольной территории простиралась огромная красивая, могучая и очень добрая страна, в которой сильные умные самостоятельные взрослые вершат огромные дела и любят детей уже хотя бы потому, что видят в них своё будущее. Эта вера приносила даже в постельке учащённое сердцебиение. И прекрасный настрой разливался от солнечного сплетения и обратно – до подушки и макушки, и до ноготков на ногах. На калейдоскопическом этом тумане были почти незаметны огорчительные детали и блоки.

 Да, должен определённо признать: тогда и в дальнейшем большую роль играла настроенческая моя сфера. Вероятно, роль даже непомерную. Чувствительный был мальчик, что и говорить. Меня очень легко было обрадовать и – на оборот. Может быть, в детстве это не так уж и предосудительно. Ступни детских ножек много чувствительнее солдатских. Но это утомляло и усложняло взаимоотношения с миром. Нельзя утверждать, что в дальнейшем удалось окаменеть и забронироваться. Наставник мой объяснял: если я пишу стихи потому, что поэт по породе, всю жизнь буду воспринимать свет-цвет-звук-запах и всё прочее много тоньше, чем если пишу стихи, потому что знаю буквы. Тончайшая кожа души, говорил, даёт высокую разрешающую способность мироощущения и миропонимания. Но слишком чувствительна к тому, на что другие и внимания-то не обратят. Я всё же надеялся, что со временем не буду так восприимчив к кислятине и пакостям жизни. Нет, ничего не вышло. Хотя, конечно, со временем пришло умение не подавать вида. Науку эту преподали улица, фабрика, завод, вечерняя школа рабочей молодёжи, целина, в особенности – армейские годы. Хорошая мина при плохой игре? Что же, можно сказать и так. Как там пелось: «Путь далёк у нас с тобою, Веселей, солдат, гляди!». Тоже, понимаешь, не ахи какие стихи, но напеваю их себе по сей день. Приободряюсь…

 Тогда же, в детстве, душа юного южанина холод разрушения логики никак не принимала. Хотелось тепла. Но её не спрашивали, макрокосм жил своей жизнью. Холода, холода… А согревали всё больше фантазия, чтение, рисование и лепка, сочинительство. Радио. Киношка. Дворовая моя команда. И поиск настоящего собеседника. Наставника. И потом –общение с ним, в чём он и там, в школе, и студентом, и большим журналистским начальством, мне чаще всего не отказывал.

 Правда, и школа поначалу тоже была разной. К примеру, там на каждом шагу встречались и грели душу отечественные пейзажи. В коридоре, в классах и в учительской, куда удавалось заглянуть на переменке – через открытые двери, конечно, — имелись олеографии в багете – васильевские, левитановские пейзажи, саврасовские «Грачи». «Утро в сосновом лесу» Шишкина ( Мика тоже шутил: «Мишки на воскреснике»). Ну, и почему-то – васнецовские «Три богатыря» на отечественном пейзажном приволье. На обложке «Букваря» и «Родной речи» непременно присутствовали Шишкин и Левитан. Дорога при степном раздолье. Речка. Рощи-леса. Золотая осень. От этого пошевеливались во мне теплейшие чувства, звучали какие-то милые мелодии. И отечество представлялось сплетением чудесных бесконечных дорог и рек, лермонтовских гор и озёр, морей-океанов и пушкинских дубрав. Там, где-то далеко-высоко, были тундра и леса. И пустыни. В бескрайних полях, как в тех кинофильмах, волновалось море золотой пшеницы. И горы этого золота одолевали на зернотоке здоровенные парни в кепках и девчата с тяжелыми золотыми косами – как на любимой моей картине Яблонской, лауреата сталинской премии. Качали головами глазастые подсолнухи и рвалась из листьев зубастая кукуруза. А в садах расцветали яблони и груши. И сливы, и абрикосы, и вишни-черешни. И дыням, и арбузам несть числа. Тучные быки топтали пастбища, у корыт своих звучно хрюкали могучие свиньи и повизгивали забавные поросята. Стада овец кучерявили почву. Ну, и коровы, и что там ещё. Кони сытые бьют копытами…

 И сад! Не опустевший-унылый-осенний из старинного кисловатого романса, а именно – вешний! Город-сад. Страна-сад. И в том саду гуляют красивые певучие девчата в белых и голубых платьях. Юноши в динамовских футболках. И фронтовики – всё ещё не старые, полные сил. Начальство. Играет духовой оркестр… И я тут же, при всём этом, наследник Великой Победы, будущее страны. На страже всего этого могучие наши линкоры, крейсеры, эсминцы, охотники, подлодки и другие корабли, иные из которых я видел при прогулках по Приморскому бульвару, с колоннады – внизу, в военной гавани. В небе наши чудесные пилоты, на суше – армия, в которой я со временем тоже буду служить большим командиром. А как же, Какого ещё счастья надо! Какого же рожна…

 Но ведь всё – там, далеко на просторах Родины чудесной. Мне нужно – туда. К своим. Но пока что тут несколько иная картина. Благородства, широты души, величия духа откровенно мало – всё больше соседские склоки, сплетни, скандалы. Нервы. Квартплата и пеня. Зарплата. ЖЭК. Странности семьи и школы. И привыкание к иным эпизодам. Как не было ни революции, ни гражданской, ни Магнитки и Турксиба. Ни Великой Отечественной. Холодно. Холодно…

 Некий отечественный киногерой, оказавшийся с товарищами в грустной ситуации, говорит: «Чем всегда подбадривал себя наш человек? Хорошей песней. Споёмте же, друзья!». И друзья веселеют на глазах, поют дружно, душевно, и бодро. Что же, это и мне, ещё любимцу семьи, было по душе со дня членораздельной своей речи. Вокруг песен было очень много. Запевали, пели и подпевали почти все. Дотелевизионные сограждане наши песней озвучивали и войну, и мир, работу и досуг. Пели солдаты на марше, даже когда мимо нашего сто двадцать третьего шли в баню – неся внутри строя свёртки с чистым бельём. Пели шофёры за рулём, вагоновожатые. Дядя Вася-дворник что-то напевал, пыля метёлкой. Мурлыкали домохозяйки в засаленных халатах, помешивая ложками в кастрюлях на примусах. Артисты-артистки поголовно пели с киноэкрана (фильмов без песен не было). Как и застолье без песен не существовало в нашей природе. Песни были русские и украинские. Фронтовики под шафэ пели по-польски и по-немецки. Для меня это было также просто и естественно, как дышать или пить воду.

 Но до указанного рубежа пение моё было сплошь стихийным. А уже с первого класса оно перешло в разряд явлений организованных, коллективных и волне программных. Ежели правы те, кто утверждает, что приближение к истине возможно исключительно в сравнениях, то первый мой класс был не так уж и плох. Конечно, даже самые приятные его моменты никак не походили на их отображение в любимом кино («Витя Малеев в школе и дома», «Старик Хатабыч», «Васёк Трубачёв и его товарищи» и даже «Аттестат зрелости»). Но они, всё же были, они имелись. И грех не вспомнить.

 Приятно было шагать в тот конец коридора, где за углом висела сталинская картина – у входа в зал пения. Огорчённую душу хорошо тонизировали там уроки, к примеру. На них осваивали мы песенную продукцию детско-октябрятско-пионерско-школьного тематического круга. И мне это, помнится, очень нравилось. Хотя, с точки зрения дальнейшего и родного моего литературоведения (наука, анализирующая и поэтическую основу песен), вынужден признать – оказывается, были они очень разными, нередко слабыми и даже антипоэтичными. А порой – просто нелепыми. Но это тоже были приметы времени, которое я здесь пытаюсь для вас реконструировать.

 Разучив с нами хорошенько текст, Фаина Лазаревна садилась к фортепиано. И…

 Хороша сегодня школа – зал горит огнём,

 Мы на праздник наш весёлый всех друзей зовём…

 Вспомнили? «Зал горит огнём…». Это – в эпоху, когда тезис «Да гори оно огнём!» был, что называется, у всех на устах. Но я же помню то тепло, которое поднималось от сердца:

 Мы на праздник наш весёлый всех друзей зовём!

 Школьный праздник наш в разгаре, все пустились в пляс,

 Мы сегодня все в ударе, весело у нас…

 И все вместе:

 Чтобы праздник был весёлым,

 Запевай (или…подпевай? К.К.), родная школа

 Наш задорный смех

 Пусть несётся дальше всех…

 Почему школа хороша сегодня? А вчерась? А третьего дня? И вообще: вообразите ситуацию: праздник в разгаре, буквально все… нет-нет, не танцуют, а именно – пустились в пляс. И все – в ударе. Но этого явно маловато: чтобы праздник был весёлый, должна запеть школа. И одновременно следует всем смеяться. Петь и смеяться. Да так, чтобы смех наш нёсся (!) дальше всех. То есть, дальше всех, других, не наших смехов. Представили картину? В общем – шабаш. Но мне тогда нравилось. И даже очень. И даже очень. Разные наши голоса, сливаясь в хор, явственно бодрили душу, поднимали настроение. И немного напоминали дошкольную жизнь. Или вот, преподаватель пения разучивала с нами трогательную песню об учителе: «Начинает учитель урок…».

 Он для нас никогда не жалеет труда,

 Чтоб помочь нам учиться и жить,

 Чтоб в пути не отстать, чтоб полезными стать

 И любимой Отчизне служить…».

 Да-да, именно: «Не жалеет труда…». Кого-чего? Или кого-что? Это уж совсем по-одесски: дай мне огурца. Или – стакана. Казалось бы, уж в песнях для школьников падежная система должны быть незыблемой. Но тогда для слуха и сердца моих дело было вовсе не в этом. И для учителей – тоже. Все они, песни эти, не зависимо от жанра, вполне совпадали с желанным и дошкольно-привычным мажором мировосприятия. В них, мне казалось, было всё то, что аналитически называется настроем простой и великой веры, здорового темпоритма жизни, любви к Отечеству. В них, казалось, было будущее. И смутный, настроенческий протест против совсем иной интонации повседневной мутноватой реальности. Казалось, нечто подобное ощущали и мальчики нашего первого класса. Я их слушал, напевал и пел с большим удовольствием. Почему-то не уходит из памяти песенка, тщательно разучиваемая в зале пения под руководством той же Фани Лазаревны (фамилии не помню):

 Звенит звонок весё-о-лый,

 Детей торопит класс,

 Открыты двери шко-о-лы

 Теперь всегда для нас.

 Болгария родна-а-я,

 Заботливая мать,

 Мы вырастем и бу-у-дем

 На стройках помогать…».

 Весьма содержательная песенка, не так ли. Правда, к поэзии, как растолковал мне Юра, текст этот не имеет никакого отношения. Хоть и в рифму, и в столбик. Это он называл павидлом. И уверял, что такое можно писать километрами. Но, возможно, – тут была ещё и вина переводчика: песенка ведь явно импортная. Да, посещало меня тогда некоторое недоумение – почему это мы, когда вырастим, будем что-то строить? Да ещё и подсобниками? Далеко не все метили на стройку. И потом — почему в Болгарии? Дома у нас, что ли, дел мало? Или, может быть, в этом – великий дар песни предвидеть дальнее будущее? Ведь сегодня едва ли кого-то из удивит участие моих сограждан в строительстве и других квалифицированных процессах за кордоном. Но должен признать, в том странном и невесёлом для себя пятьдесят третьем – пятьдесят четвёртом учебном году грел я свою озябшую душу и этой песней. А ещё обожал такой вальсок, также согревавший сердце, но и не без болезненной занозы:

Давно, друзья весёлые,
Простились мы со школою,
Но каждый год
Мы в свой приходим класс.

В саду берёзки с клёнами
Встречают нас поклонами
И школьный вальс
Опять звучит для нас…

 Хорошо. Прекрасно. Тепло. Но ещё было там и такое:

Под звуки вальса плавные
Я вспомнил годы славные,
Любимые и милые края,
Тебя с седыми прядками
Над нашими тетрадками,
Учительница старая моя.

Промчались зимы с вёснами,
Давно мы стали взрослыми,
Но помним наши школьные деньки.
Плывут морями грозными,
Летят путями звездными
Любимые твои ученики.

Но где бы ни бывали мы,
Тебя не забывали мы,
Как мать не забывают сыновья…
Простая и сердечная,
Ты — юность наша вечная,
Учительница первая моя!

 О, как хотелось мне тогда, как хочется и теперь, отнести это на твой счёт, Полина Золотарёва. А как это сделать перед лицом моих товарищей-читателей? Случайно ли почти все твои ученики, и любимые, и не очень любимые, и откровенно нелюбимые давно уплыли морями грозными и улетели путями звёздными отсюда подальше. Ещё в выпускные шестидесятые. Максимум, в семидесятые-восьмидесятые. И именно в те края, брезгливую ненависть к которым ты нам внушала – в соответствии с утверждённой программой. И нимало не интересуясь о том, прорастёт ли этот посев, когда настанет время жатвы. Вписались ведь за буграми вполне гармонично – как там и родились. Как там и учились. И выстроили жизни свои несколько иначе, чем их учили ты и тебе подобные. Да что там, прямо противоположно. А я вот и в этом составил исключение – та самая паршивая овца, о которой ты говорила – всё стадо портит.

 Нет, явно не желала ты тогда, в сентябре пятьдесят третьего и в последующие четыре года нашей жизни (Рпт: четыре года жизни!) быть мне собственно учительницей, педагогом, старшим другом, сильным, добрым, мудрым вожатым, отправляющим меня в светлое будущее. Быть наставником, охраняющим мою душу при познании мира. Мёртвым грузом лежало во тьме твоего сознания всё то, чему тебя саму учили в пионерии, комсомолии, учили в среднем специальном учебном заведении по имени «Педучилище». И всё, что ты учила назубок. И сдавала на «Хорошо» и «Отлично».

 (Продолжение следует).

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать