Часть 23

В ТРЁХ КНИГАХ.

КНИГА ПЕРВАЯ

КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…

(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12», «13», «14», «15», «16», «17,», «18», «19», «20», «21», «22»)   

  25.

 …О, Полина-Полина, техник-технолог детских душ! Даже если суждено тебе дожить — в уме и памяти, достаточных для чтения, до публикации этих строк, едва ли ты вспомнишь того никчему-троечника, предпоследнего ученика вверенного тебе класса. А вот я не забывал тебя нигде никогда — не забуду и на Страшном Суде. Живая примета тесноты мира сего: до войны и сразу после ты учила-воспитывала-оценивала моего брата. И была им премного довольна. С ребятами, сотрясёнными и потоптанными второй мировой, ты горя не знала. А после пришлось тебе взяться за меня, наследника великой победы — всё пошло совсем иначе. И неудовольствие своё выражала ты разнообразно, но всегда по-детски непосредственно, не камуфлируя ни от кого. Интересно, что меня сначала, с самого 1-го сентября, приставили к к другой, а только через несколько дней перевели к тебе. Между прочим, и та звалась Полиной. Только – Ивановной, а ты – Ефимовной. Наваждение? Мика тогда, восторженно отзывался о тебе, настоятельно рекомендовал родителям такой перевод. И объяснил мне: имя твоё французского происхождения. Хотя я позднее представлял француженок несколько иначе. Он рассказал, что имя – Pauline, — от мужского Paul, Поль. А ведь и впрямь в тебе было нечто мужское. И ещё сказал, что полный твой именной вариант – Аполлинария. Что означает – Солнечная, от самого греческого бога, о котором сказано было в детской книге «Мифы Эллады»: Апполон. Что и говорить, с твоим появлением над горизонтом взошло оно, красно солнышко. Но почему-то сейчас же, без раскачки, вкруг меня становилось всё темнее и темнее.

 …Уже семидесятые-восьмидесятые века минувшего привели твоего непутёвого питомца к тесному общению на равных с разными людьми, которых принято называть интересными. В основном — для газетных и журнальных публикаций, для телеэфира и общественной деятельности. Во что, вопреки мрачным твоим прогнозам, был я погружен по макушку. Имели место такие встречи и в неформальной обстановке. И при беседах со школьными и вузовскими деятелями, с ведущими специалистами повышения их квалификации, разработки всевозможных методик, и научно-теоретических основ воспитательной сферы, неизменно на меня надвигался твой незабвенный образ. И впрямь как наваждение, ей богу. Не забывались и иные твои, так сказать, подельники. Но ты – в основном и главным образом. Ибо была практически у меня самая первая. И навязчивое неравнодушие моё к судьбе отечества и уже полная невозможность заблуждаться насчёт всходов тех педагогических посевов, подталкивали рассказывать им о тебе, дорогая. Именно: дорогая. Дорого обошлись этому самому отечеству ты со своими коллегами, через чьи руки выпало нам шагать в будущее. Оно конечно, не вы одни сеяли то, что взошло таким махровым изобилием. И не ваш это был замысел-умысел. И всё же многое ты и они делали по своей инициативе, не имеющей никакого отношения к спускаемым вам сверху методическим указаниям.

 Да, бывало, рассказывал о тебе большим тем людям новой формации образования-воспитания. Полагал, опыт этот кровь из носу следует учесть, если мы не желаем аналогичных всходов в будущем. Увы, не ставя под сомнение правдивость моей информации (репутация моя уже давно была несколько иной, и не случайно), профессионалы высшего уровня сходились на том, что речь идёт именно о личном невезении. Исключительность случая. Стечение обстоятельств. Ну, мол, в педагогической семье – тоже не без урода. Они все, включая замминистра просвещения, были настроены оптимистически на будущее…

 О, если бы научно-технический прогресс хотя бы в двадцать первом столетии от христова рождества сделал нашу двухстороннюю связь с богом более простой и доступной, читатель немедленно получил бы сверху подтверждение искренности моих слов о белейшей зависти тем, кто так бодро смотрит на наше прошлое и на будущее нынешних первоклассников. Но за мной уже: 1). Воспитательно-образовательный одиннадцатилетний эксперимент, поставленный фортуной на десятках миллионов сограждан и лично на мне, начиная с того самого рокового 1953-го года. 2). Учёба в Высшей школе и моё в ней преподавание. 3). И прочая, и прочая, и прочая. На мучительные сомнения при изучении этой чудесной сферы потрачена значительнейшая часть жизни автора – от простых детских наблюдений и размышлений до изучения соответствующей документации и сравнительного анализа проповедуемых задач, материальных затрат на их решение и полученного результата. Исследования эти касались и начальной, и неполной средней и полнейшей школ (в том числе и вечерней – рабочей молодёжи), и художественной школы, и школы военной. И Школы Молодого Журналиста, и Малой Студии (Академия Будущих Телезвёзд), и самого высшего учебного заведения, и партполитпроса. Это был более чем серьёзный и честный эксперимент, ибо ставился на живом отдельно взятом человеке и длился почти четыре пятилетки. Изначально – на повседневно-бытовом, а в конце концов – на научном уровне, с глубоким изучением истории и теории вопроса, его экономики, идеологии, методологии и статистики…

 …Так о чём это я? Да, школьная премъера. Признаться, раньше как-то полагал, что готовящемуся к отъезду мемуаристу хорошая память плюс перовладение вполне достаточны для делёжки по совести с читателем воспоминаниями и размышлениями. Но вот выясняется: очень это непростая штука – отобрать для читателя наброски, эскизы и этюды далёкого прошлого для воссоздания цельной его картины. В запасниках памятного моего музея такого добра навалом. И сохранились неплохо, и все просятся в основную экспозицию. Без каких картина мира моего будет неполной? И без чего можно обойтись запросто или в крайнем случае?

 Кстати, о картине мира. Искусствоведы и вообще люди культурные знают: в истории изобразительного искусства есть полотна, работа над которыми длилась годами и даже пятилетками. И оставляла запаснику великое множество предварительных работ. Так вышло с «Явлением Христа народу» (Александра Иванова), явившегося миру тоже в пятидесятые годы – только девятнадцатого века. Как нам в художке объясняли, писал мастер эту вещь лет двадцать с лишним. И по пути к вершине оставил нам шесть сотен набросков, эскизов, картонов и этюдов. По мнению серьёзных искусствоведов, многие из них и сами по себе – шедевры. В том числе и не использованные для главной картины…

 Стоп! Опять-таки, и в мыслях не имея приравнивать настоящее своё полотно к бессмертно-шедевральному ряду, сию ассоциацию привожу исключительно для лучшего читательского понимания мира ощущений автора, буксующего перед выбором нужного-ненужного, важного-неважного. Существенного и не очень. Ведь писатель этот пытается не просто хроникально систематизировать фактаж чуть ли не времён очаковских и покоренья Крыма, но и воссоздать весьма своеобразную атмосферу давно минувших дней. Тут не зёрна отделяются от плевел, а то, что великий назвал «Частички бытия». Голова – кругом.

 И ещё: тогда, за семь десятков лет до явления этих строк народу — лицом к лицу с происходящим так ли уж ясно всё мне виделось? Может быть, чёткость эта обеспечивается уверенной рукой мастера, выставляющей наглазок диафрагму и фокус отсюда, на огромном расстоянии? Сказал же незабвенный Сергей Александрович: «Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянии…». Даже если смотришь на самого себя. И в особенности, когда – на себя. Но как острили мы в старом добром КВН-шестидесятнике: «В своём глазу бревна не увидать, большое видится на расстоянии…». И это уже не юмор и не лирика – физика. Оптика. Отдаление от объекта рассмотрения всегда ли улучшает разрешающую способность глаза?

 Один из доблестных наших космонавтов божился – как-то сквозь орбитальный иллюминатор видел грузовик на Военно-Грузинской тропинке между Владикавказом и Тбилиси. С трёхсоткилометровой высоты! Это же выходит, мне и нужно было взять такую дистанцию, чтобы просто-ясно увидеть то, что менялось тогда под самым носом и пред очами. Посочувствуйте…

 Вот теперь из всего сохранившегося в моём личном запаснике выбираю приметы начала тех роковых перемен, сами перемены и странный их эффект: темпоритм изменений в семье, в квартире, в нашем дворе и там, за воротами, в миру, был совершенно разным. Здесь у нас всё шло не так быстро и потому менее болезненно. Вроде день приходился на день, неделя – в общем-то, на неделю. А на улице и далее всё раскручивалось ускорительно. Помните, как Ильф и Петров характеризовали обмен улыбками Остапа Бендера и Александра Корейко при первой их встрече? Как в нотной рукописи Франца Листа, где сначала значилось «Играть быстро», потом – «Очень быстро», далее – «Гораздо быстрее», на четвёртой странице требовалось категорически: «Быстро, как только возможно». И всё же на пятой читаем: «Ещё быстрее!». Нечто в этом роде придумал и тот композитор, который сочинил музыку жизни за нашими воротами весной-53. И шелестел страницами той партитуры весенний ветер и летний. И сентябрьский, вообще осенний-53. И зимний, предновогодний. И новогодний-54. И летело всё быстро, очень быстро. И гораздо быстрее. И быстро, как только можно. Ну, и так далее. Это было тревожно и страшновато. Потом жутковато. И легчало на душе, когда можно было после школы прошмыгнуть по Преображенской на Большую Арнаутскую, пройти мимо Мещанской. Свернуть в калитку наших ворот, быстро проскакать по гулкому подъезду в старый двор. И в нём уже особенно не торопиться – среди своих. А если там пусто – в последней парадной взлететь на второй этаж. Бросить портфель в тойкомнате и шмыгнуть на кухню. Здесь, казалось, шел прежний отсчёт времени.

 Всё также за кухонным окном во дворе возвышались три знакомые горы. Они, я знал от Мики, возвысились на Земле не как все нормальные горы — сдвигом краёв литосферных плит в складки. Ну, как уральские, скажем, или кавказские – в незапамятные времена. Или Джомолунгма, она же – Эверест. Нет, уже на памяти моего брата, в сорок первом году, немецкая авиабомба угодила в часть дома № 123 – во дворе, напротив такой же нашей. Те второй и третий этажи завалились тогда во двор. А оставшийся первый ещё в оккупации хозяйственные обитатели (ну, не пропадать же добру), приспособили под сараи. Хребет сей дворовой трёхглавый для меня и моей команды был привычным и любимым местом возни. Альпинистское увлечение брата через меня заразило и дворовую команду. Копируя горные карты, отцовскими карандашами «Тактика» я рисовал план этих всхолмлений. И мы их именовали, штурмовали, связываясь бельевой маминой верёвкой – как положено в горах. Картина…

 …Всякий год, между тем взгорьем и вдоль наших окон возлежали штабели жэковских досок. Одна непременно торчит справа или слева – на её пружине приятно кататься. Иногда она оказывается трухлявой, с треском вдруг ломается. И очередной отпрыск Победы шлёпается оземь, глупо мигая под дружный смех остальных. Почему мы смеёмся? Над чем смеёмся?

 В сумерки, впрочем, на этих досках сидят-беседуют взрослые ребята и девчата, мой Мика, Витя Дорский, Фима Гинзбург, Алла и Толя Малаховы, Дина Факторович, Раиса Мехлис, Света Настич. Таня Логинова, дочка соседа, военного геолога. Изредка он, в мундире, с золотыми погонами, сидит среди них – рассказывает о горах, геологических экспедициях и всяких случаях. Отвечает на вопросы. К кому из соседей приехала Карина? Нет, не припомню. Но – ослепительно красива, в шелковом платье в белую и алую полоски. Она тоже сидит со старшими, аккуратно поправляет платье. Нога на ногу. Белые, как снег, босоножки. Как все и – какая-то другая. Столичная. Говорит мало, но – как-то странно. Правильно-понятно, то есть, но что-то… неуловимое не то. Акает.

 На тех досках при взрослых ребятах наша плотва помалкивала. Вслушивались в их беседы. Завидовали. Тёплая картина: они были старше нас и всего-ничего – на вторую мировую войну. Но виделись совсем уже взрослыми. Были похожи на мужчин и женщин. А мы – неизвестно кто. И заканчивали старшие полную среднюю школу коллекционерами не только хороших отметок, но и знания. Все они мне представлялись изумительно грамотными-образованными. Что было ясно по речевым характеристикам. Мне тоже очень хотелось что-нибудь им рассказать. Необходимость помалкивать досаждала, но среди них был мой брат явно не на последних ролях. И это вдохновляло.

 Хорошо знакомый вам Шурка-дворник – их ровесник и сосед, в ту компанию не вписывается. И рядом не садится. Во глубине двора у него, я уже докладывал, – ветхая двухъярусная голубятня, под которой и принимает он своих неопрятных и грубых друзей. Парень весь – в голубях, где-то их достаёт, гоняет. Меняет, продаёт. Говорят – и ворует, ходит иногда крепко битым. Ненавидит дворовых котов, в том числе и моего Ваську. Они, видите ли, охотятся за его голубями. Прямо заявляет – голову оторву. То есть, коту, покусившемуся на голубя.

 Да, кстати – о Шурке. Усевшись днём на жэковских досках довольно далеко от сына дворника и его голубятни, по присказке «Сивка-бурка, вещая каурка…» мы его дразнили «Шурка-бурка, вещая каурка!», но в расчёте на возможный побег, если ему это надоест. Мне он не нравился. Какой-то не наш, не советский. Например, подзывал к своей гоп-компании и говорил, чтобы пошел я к маме и сказал некое слово. Я шел и говорил. И получал от неё за это по шее. На пляже я видел, как у самой воды он ходил на руках. Или вот: во дворе взял мой игрушечный кортик «на посмотреть» — и не хотел отдавать. Я расплакался. Проходивший мимо Толя Малахов забрал у него дорогое моё оружие, вернул законному владельцу. И вдруг ловко дал Шурке по зубам. Тот отлетел шага на два и озирался, искал упавшую кепку. Сопли под носом у него были красными. И мне стало жаль его.

 Знаете, однажды в парке Ильича (это – рядом с «Привозом» и зоопарком), усевшись верхом на карусельную лошадь, услышал я какие-то разговоры сверху. Задрал голову на этот пеленг. И увидел где-то там, под дырявым куполом, Шурку и его голубиных приятелей: полуголые, они упирались руками в какие-то дышла, от осевого центра торчащие поперёк, как лучи. «Ну, поехали!». Парни пошли над моей головой по кольцевому балкону, толкая эти самые дышла. И мы действительно поехали. Никакого моторного тарахтения. Шпана подрабатывала у карусельщика, заменяя лошадиные силы своими. Как те бурлаки. Видите, как давно я родился – помню ещё карусель на человеческой тяге и детскую зависть к развитой образованной молодёжи…

 Кстати, об образовании. Самый случай припомнить: полное среднее было ещё и необязательным, и платным. Тогда до закона о всесоюзно-поголовном таковом даже Сталин не додумался. И за обучение в восьмом-девятом-десятом классах нужно было платить. Деньги, вероятно, были небольшие. Но больших денег у порядочных людей вообще не было, получали-то все копейки. И очень аккуратно считали их. Помню, Мика, заикаясь, топчется около мамы: «Уже весь класс сдал деньги, один только я…».

 В школе, нужно заметить, брат был на хорошем счету не только у Полины Ефимовны. Его фото неизменно бликовало на обновляемом стенде отличников. Тоже – и на монтаже географического кружка. Вообще старшие мальчики, пережившие войну, были на особом положении. Что видел я из обращения к ним учителей. Ко всему прочему, у этих юношей по программе было военное дело, которым руководил фронтовик, коренастый полковник с жестоким шрамом на лице. На занятия они должны были являться в головных уборах, потому что учились строю и отданию чести на месте и в движении. На таких уроках под окнами нашего класса в школьном дворе им выдавали самые настоящие винтовки-трёхлинейки со штыками и автоматы ППШ. Под команды «Коротким коли!», «Прикладом отбей!», «От кавалерии закройсь!» упражнялись они и восхитительно проводили время урока, на что мы с завистью косились в окна, как бы внимательно слушая монотонные наставления Полины. Я очень хотел, чтобы в классе все знали о моём старшем брате. Но обычно нас разделяли целых два этажа.

 …Калейдоскопические картинки памяти: папе купили вышиванку – рубаху с украинской вышивкой на груди. А я аккурат прибежал со двора, вышел из боя. Господи, прелесть какая! Её положили на диване в большой комнате: в серо-черно-коричневом окружении (всё – хоть и вымыто, выстирано, аккуратно заштопано и выглажено, однако же как-то монохромно, и непразнично-повседневно), она роскошна: новейшая, изумительно-белая, с цветной грудью. Так захотелось потрогать! И мне больно дали по рукам: не лапай! Да, со мной уже не церемонились. И о такой рубашке я и мечтать не смел. Впрочем, нытьё на сей счёт привело к тому, что через год мне пошили такую же сорочку. Да только малость не такую. Во-первых, она была не чисто-белой, а такой… ну, несколько кремоватой. Во-вторых, короткий рукав. И рисунок был меньшим и вяленьким по цвету. И вообще…

 А Мика тоже прекрасен – папа однажды сказал ему: «Ну, ты, передовой современник!». Он, что называется, современен: начитан, любознателен, политически грамотен. Многоувлечён географией, геологией, горным туризмом. Ботаникой. Он – высокий, взрослый. Ходит с товарищами в походы, приносит минералы и гербарии. Иногда мы идём его встречать в порт, они приходят морем с Кавказа и из Крыма. В порту людно, высоко над нами – корма парохода, огромного, как дом. На корме – Мика и его друзья, машут нам, кричат что-то. Там, под брезентом, они и прибыли из такого далека. Экспедиции, путешествия – стихия его и его друзей. Как мне было догадаться тогда, что сие – не от излишнего внимания старших, не от хорошей жизни. Что-то вытесняло прекрасных этих ребят и девчат из послевоенных коммунальных клоповников куда-то туда, на волю. К своим. Однако же отлично помню: завидовал и этому подбрезентовому времяпрепроводжению в дороге. Не говоря уже о туристских и альпинистских лагерях, о восхождениях на настоящие горы – крымские, уральские и кавказские. Ведь как это здорово – ночь не в каютах, обшитых дубом и карельской берёзой, а на корме, среди каких-то ящиков, под прикрывающим груз брезентом! По-братски обнявшись с друзьями-товаришами, несколько дней назад фотографировавшими Эльборус (Да-да, тогда они так и говорили: не «Эльбрус», а «Эльборус»!). Господи, сколько же мне ещё быть маленьким, пока я смогу вот так, на корме! И в настоящие горы! После такой встречи, утром дома я пробую поднять рюкзак. Сажусь на пол спиной к нему, руки продевая в лямки. И встать, конечно, не могу. Тяжеленный. Тоже – ледоруб…

 Мика совсем взрослый. Он уже бреется. Мне дозволен лишь небольшой чубчик, а у него красивая шевелюра. Светлая прядь волос падает на лоб, как у Маяковского на известном портрете у него на столе. Мика ловко отбрасывает её назад. И самое главное: у брата есть подруга – чудесная белокурая девушка Неля Муравская. Он мне многое о ней рассказывает. Да-да, та самая, помните – читатель дорогой. Девочка Элька-Нелька, Эльжбета, Лишь-бы-эта. Только уже взрослая. На ней – белоснежная блузка и тёмно-синяя юбка на широченных шлейках. Платье такое, собственно. На одной из этих шлеек неизменно горит огонёк: «ВЛКСМ». Как на известной в то время картине «Заседание комитета комсомола» — Мика мне показывал эту прекрасную вещь в журнале «Огонёк», ещё когда я был волен, как птица — года за два до школы, Вещь там называлась «Приём в комсомол». Было сказано, что художник Сергей Григорьев получил за этот шедевр Сталинскую премию.

 Вы, конечно, будете смеяться, но я с тех пор очень люблю эту картину. При всех переменах в моих представлении о хорошем и дурном в изобразительном искусстве. Уже в «Художке» я узнал о том, что автор картины, живописец и педагог, писал для неё портретные этюда со своих учеников и родственников. Но в детстве я был совершенно убеждён в том, что это именно Неля Муравская запечатлена художником там, за столом президиума. Нажмите на нужную кнопочку ноутбука, увидьте там её – первую слева, нога на ногу. Чуть свесила голову вправо, облокотилась левой рукой на стол. На коленях – книга или толстая общая тетрадь. Такой я её увидел впервые, такой приходит тогда к нам в гости. Вообще учится в пищевом техникуме на Прохоровской. Да-да, рядом с фабрикой моего папы. Неля — секретарь комсомольського бюро целого факультета.

 Кстати, о фабрике и техникуме, об их соседстве и руководителях-приятелях. Среди редких праздников – выборы разных уровней. «Агитпункт» и избирательный участок – в техникуме. И в такие дни мама к полдню почему-то нервничает. Потом собирает меня и тащит в это заведение, где в выборной комиссии заседает и папа. Приводит меня туда где-то к часу дня, когда район, традиционно первый в городе по условиям той игры (поскольку — Ильичевский !) доложил наверх о полном сборе голосов. И комиссия заседает уже не в изберкоме, а рядом, в буфете. Над столом с белой скатертью, закусками и напитками возвышаются большие люди, нарядные, румяные и сдержанные. Отмечается очередная и точно предсказанная победа блока коммунистов и беспартийных. О ней много говорится, пишется и читается.

 Я ещё не задаю себе и другим вопроса о том, над кем, собственно, одержана победа и что это за выборы, когда они безальтернативны. Просто играет музыка, много красного и золотого, портреты вождей, цветы. Нарядно одетые граждане. Ситро, пирожные. Пиво, конечно. И местные вожди, величавые победители. Само собой, там мой папа. А в вестибюле непременно попадается Мика, весело беседующий с Нелей и её подругами – комсомольцы дежурят на выборах. Суть этого дежурства мне тоже не ясна, но приятно и завидно…

 Мике, конечно, далеко до папы. За ним не заезжает утром «Победа», ему не отдаёт честь дворник дядя Вася. О сталинке с орденскими планками, широченных галифе и зеркальных хромачах и речи нет. Но сам по себе это очень аккуратный юноша в серой курточке на «Молниях», с черным замшевым верхом, в серых широких брюках и черных начищенных ботинках. Он, вы помните, во время войны несколько лет не ходил в школу и теперь старше некоторых своих соучеников. И не один таков. Дома у него — книги: «Минералогия для всех», «Семёнов-Тянь-Шаньский», «Обручев», «Арсеньев. В дебрях Уссурийского края». Что там ещё… А, «Путешествие натуралиста на военном корабле «Бигль», Дарвина. «Военная геология». «Пржевальский: «Из Зайсана через Гоби в Тебет». Конечно, Пушкин, Лермонтов, Чехов. Багрицкий. Маяковский. Толстой Лев. Ильф и Петров, само собой.

 На день рождения ему подарили, среди прочего, лакированную картину в раме. Неля помогает её укреплять над письменным столом в той комнате, при этом читая вслух стихи, с чувством, но – смеётся. Через несколько лет вспоминаю ситуацию, потому что эти строки задали в школе на память. «Этот стон у нас песней зовётся, То бурлаки идут бичевой…». Да-да, олеография называется «Бурлаки на Волге» и изображает оборванцев, тянущих лямками огромную тяжеленную пароходину. На вопрос о том, что это значит, Мика бросает вскользь «Ничего особенного. Зарабатывают на хлеб». Я ещё не знаю, конечно, о том, что имеется в виду вообще пропитание. И всё думаю – почему странные эти неаккуратные люди питаются только хлебом. Сам-то я хлеб не очень люблю, не понимаю – почему всё нужно есть с хлебом. Без него вкуснее.

 Ещё подарили ему книгу в темно-вишневом переплёте, с золотыми буквами: «ЧАПАЕВ». Её можно трогать, но – по разрешению. Страницы плотные, как картон. Острые – порезаться можно. Иллюстрации на отдельных страницах, приклеены полем и переложены папиросной бумагой. Мика мне рассказал: жили, вот, два товарища. Два боевых друга, два коммуниста, революционеры. Один командовал дивизией, другой был его комиссаром. Воевали, не считали ран. Били белых. Начдив погиб в лютом бою. А комиссар стал писателем и написал эту роскошную книгу. В общем, надо бы научиться мне со временем писать книги и подружиться с боевыми людьми… Вот удивительное дело: давно уже известны мне иные подробности взаимоотношений начдива-25 с Фурмановым. Да и другие истории гражданской войны. И совершенно не в состоянии читать «Чапаева» — литературовед, всё-таки. А всё завидую тому мальчишке, брату которого подарили в каком-то из пятьдесятых такую прекрасную книгу.

 У Мики – кроме соседских приятелей, друзья: Женя Мазуренко, Ануш Шнайдер, Валька Юдин, Савва Скульский, встречавшийся с некой Изабеллой, подругой и сокурсницей Нели Муравской. Фамилия у этой барышни какая-то замысловатая, не сразу выучился её выговаривать: Лихтенштейн. Мика мне как-то читал о рыцаре, который так назывался ещё в каком-то там среднем веке. Он был весь в железных доспехах. И конь его – тоже. Он воевал за священную Римскую империю, звали его тоже как-то странно: Конрад Фон. И что есть такая страна, названная в его честь – Лихтенштейн, очень маленькая (меньше нашей Молдаванки) и очень богатая. Там живут немцы. Ну, рыцарь, ну, страна – это ладно. А фамилия студентки мне казалась странной. Что было бы не существенно и не отобрано для основной экспозиции, если бы она несколько позднее не сыграла существенную роль в судьбе старшего брата героя этого слишком, может быть, подробного и неторопливого повествования. Да и в жизни самого героя…

 Юдин Валя почему-то ходит в солдатской шинели. Отцовской, наверное. Что-то случилось во время проведения ребятами химического опыта — у Валентина забинтованы глаз и лоб. Через десять лет, в шестидесятых он организовал общество «Поиск» для экспедиций в Одесские катакомбы и изучения той партизанщины. Мы встречались с ним и его красивой женой-студенткой в горкоме и Новодофиновском комсомольском лагере «Звёздная Республика», где я уже комиссарил — само собой, узнал он меня не сразу. Ещё в компании брата был некий Заславчик, человечек забавный. Имени не помню. Борька, кажется. Среди них – маленький, бледный и щуплый Валя Кукин, переживший ленинградскую блокаду. Он младше ребят, сказано – они над ним шефствуют, вовлекают в географию, геологию, альпинизм и горный туризм. И пророчат мальчику славу в этом направлении. Парадокс: из всех этих ребят только у него одного так всё и вышло. В восьмидесятые он, доктор географических наук, участвовал в одной из авторских моих телепрограмм о давно минувшей войне — в ранге председателя общества ленинградцев-блокадников. И почему-то узнал меня сразу, хотя прошло столько пятилеток. Он даже вспомнил мой стульчик с вырезанными на спинке искусно виноградными гроздьями-листьями и моим именем. О, как тесен бескрайний этот мир…

 Приятельствует Мика с Витей Дорским, спортсменом-велосипедистом и соседом сверху. И с Фимой Гинсбургом, сыном той фронтовой медсестры Берты Семёновны, снимавшей одно время комнатку у Судаков, пока они инженерили в Ильичёвке – на строительстве будущего спутника Одессы, Ильичёвского порта. Спортивный худощавый Фима учится в станкостроительном техникуме на Канатной улице, а дома много чертит, рисует стенгазету. Он аккуратно вырезает из журнала фото кремлёвской башни, прикалывает силуэт на лист бумаги. И опрыскивает всё это такой штуковиной, название которой я долго не мог освоить. Это была рыжей резины груша, присоединённая к двум трубочкам. Одна вставлялась во флакончик с тушью, из другой распылялась эта самая тушь. Если, конечно, нажимать на грушу. Тогда под вырезкой получалось небо в крапочку и белый силуэт Кремля. Так делалась стенгазета станкостроительного техникума и свершалось таинство графики, которую я созерцал, затаив дыхание. Может быть, предчувствовал, что будет это со временем моим ремеслом и куском хлеба. Берта Семёновна, впрочем, на него наорала – пульверизатор предназначался для ея одеколона, а отнюдь не для черной туши.

 Но башня с пятиконечной звездой мне очень нравилась – и в таком, силуэтном, и в любом другом варианте. Тем более, она, в купе с циферблатом часов под богатырской шапкой и с чудной зубчатой стеной в детстве моём пёрла ото всюду. В особенности радовало это на картине в отцовском кабинете: Спасская башня и рубином горит звезда за ночным окном. А у окна – товарищ Сталин. Стол с зелёным сукном, разными бумагами и настольной лампой с зелёным же абажуром. Да, чай! Чай – золотистый, почти шоколадного цвета, в стакане с подстаканником, ложечкой и долькой лимона…

(Продолжение следует…).

Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua

Комментировать