В ТРЁХ КНИГАХ.
КНИГА ПЕРВАЯ
КТО СТУЧАЛСЯ В ДВЕРЬ КО МНЕ…
(Продолжение. Начало: «Перед романом», «1», «2», «3», «4», «5», «6», «7», «8», «9», «10», «11», «12»)
15.
…Неприязнь между двумя этими соседскими семьями – тоже история. Хотя и несколько… как бы это сказать, анекдотическая. И тоже – калька личная, отдельно взятая – а чертёж общий, всесоюзно-исторический. Крохотная деталь этапа большого пути. И очень многие Дети Победы могли бы припомнить повествования родителей о подобном. Если бы, конечно, взошли к мемуаристике. Как три пятилетки спустя я выяснил, корни соседской конфронтации уходят в тридцать девятый год, когда партия получили анонимку о том, что папа-мама выбрасывают во дворовый мусорник шоколадные конфеты. Действительно однажды, после воскресной вечеринки, с мусором была выброшена конфетная коробка в бумажных кружевах. Под эти кружева случайно забилась парочка конфет. Конечно, ничего такого особенного за этим актом не воспоследовало: письмо попало к приятелю отца. Посидели, выпили-закусили. Вспомнили былое. Анонимку бросили в корзину. Но папа почему-то был уверен, что это – дело рук соседей Судаков. И ещё, какая-то тёмная история вышла с Судаком-старшим, который в обороне города был по инженерно-фортификационной части связан с отцом. И при эвакуации семей тоже оставался в Одессе. Но сразу же пропал, хотя связь с папой прервалась только в сорок пятом. При втором его пришествии и уже на моей памяти Судаки у отца пытались что-то выяснить. Что также семейные взаимоотношения не утепляло…
— Так что… либо он выполняет какое-то особое задание, — тихо и вдумчиво вещала Фаина, которую во дворе звали Фэйга, — Либо… просто не хочет возвращаться к вам. Может, завёл там какую-нибудь пэпэже. Таких случаев сколько угодно. А что? Война всё спишет. Мне Пашка такое рассказывал…
Пашка – лейтенант Павел, красивый здоровый интендант, который одно время посещал Фейгу. Мика любил эти визиты: сразу на кухне становилось тесновато-шумно. И появлялись изумительные вещи – свиная тушенка, сыр, галеты. Сало. Какао. Выпивка в красивых бутылках… Но Пашке давно дали отставку, потому что у Фаины появился настоящий жених. Это был скучный коротконогий и задастый инженер, лысоватый и абсолютно штатский человек. Мика помнил, как однажды Пашку впервые не впустили в дом. И он, видимо – пьяный и оскорблённый до глубины души, кулаком и сапогом не достучавшись, пальнул пару раз из пистолета в потолок на лестничной площадке. Ревека Берковна сейчас же запищала: «Ложись!». Залегли все, и стар, и млад. И первым рухнул на пол в коридоре невоеннообязанный инженер. Впрочем, Паша и история, с ним связанная, достойны больших подробностей. Не забыть бы…
— О, вот это таки интересно! Я тебе напомню! – оживляется Серый.
…А самое ужасное – мама слушала соседскую болтовню про папу, всё больше втягивая голову в плечи. И всё меньше понимая, что делать. С ней происходило что-то страшное; некогда разумное и счастливое лицо её теперь изображало растерянность, отчаяние и нередко просто – глупость. Она старела на глазах. От этого у сына еще больше скребло душу. Бравурные песни победы, духовые оркестры и бодрые речи черной тарелки репродуктора дух, конечно, поднимали. И весьма. Но ненадолго: уж какой-нибуть плевок реальности да следовал немедленно в это благоухание. И кисловато опять становилось в душе. А за воротами было и того кислее – среди уличных развалок и воронок, ржавой, торчащей ото всюду арматуры. Трудно было поверить в то, что за этими страшными развалками есть синее море. И что папа их попросту бросил.
… Там, за воротами, Мику немедленно обступала невесёлая жизнь города. Все куда-то торопились и были закутаны в тряпки, в кирзовых сапогах. Плохо бритые мужчины в грязноватых шинелях без погон, как разжалованные. В тёмных пальто. Бывает – в женских. А чаще в таких, которые можно застёгивать и направо, и налево. Очень удобно, конечно, но… как-то… И женщины – в кирзухе и валенках с калошами. Или в ботах. То же – дети. Взрослые — кто без руки, кто без ноги. Жужжание по тротуарам: безногие красивые парни сидят на крышках ящиков, к которым приделаны по углам четыре подшипника. И деревянными утюгами отталкиваются от земли. Ног нет. Они сами себя зовут «Задницы на утюгах». Безглазые лица, пороховые, зелёные. И вопли на каждом углу : «Сука! Блядь! Я воевал! А ты где была (был), когда гремело!». «Падла, там, где я был, тебя не было!». «Тут вас вон скоко, а в окопах я что-то вас не видел!». «Ташкентские стрелки». Рвались на груди рубахи, предъявлялись раны и татуировки. То же – в трамвае. В троллейбусе. Ну, встанут несколько фронтовиков. Подойдут к такому. Как-то ловко и не очень заметно окружающим дадут по мозгам: «Ты что же, гад, один воевал? Не навоевался ещё!». Притихнет…
— Зябко. Зябко на душе, — вслух процитировал классика Мика. И впрямь поёжился. Но холод ли, дождик ли, а в школу идти придётся. И потом тоже – к тётке. А там должны быть бабушка Женя, мать мамы, двух её сестер и одного брата, семейного, живущего с бабулей. Все они – как мама, помятые птицы одного гнезда. Разве что дядя Гриша Резников, муж тётки. В контакте с семьёй был всю войну, до самой победы. Вернулся весь в коже. Определился в госавтоинспекцию и считался замечательным семьянином. Но Мику он как бы не признаёт. Вообще – замкнутый, нелюдимый. Не такой, как до войны. Тоже – помятый…
На Прохоровской, рядом с конюшнями кавдивизиона теперь размещались немцы-пленные. Те самые, которых (а не поэскадронные коробки кавалерии), провожали по утрам мимо дома – туда, на угол Екатерининской и Дерибасовской, где восстанавливали разбомбленный дом. И опять, снова дети показывали унылой этой колонне кулачки и швыряли в неё окаменелой землицей. Пленные оборванцы вяло прикрывали лица ладонями. И опять, и снова рослые сытые конвойцы не обращали на сие никакого внимания. Разве иногда офицер в длиннющей шинели с шашкой на боку вдруг притормозит свою кобылу и грозно сдвинет брови. И было совершенно ясно, что для него, как и для его кобылы, происходящее не имеет особого значения. Служба…
— Интересно, каким бы был папа, если бы вернулся? — сказал Мика негромко, собираясь в путь, — Высокий, сильный. В красивом мундире с золотыми погонами. Два малиновых просвета. Золотые звёздочки. Золотые галуны в петлицах. Нарукавные шевроны. Ордена-медали… Как Логинов, сосед – вот, вернулся, полковник. И Самчук – подполковник. И дядя Вася Козлов – хоть и контуженый, и зашибает, а всё ж красивый, бледный, с усами. Ордена… А уезжали на войну кто лейтенантом, кто старшим лейтенантом. Папа вернулся бы генералом?
И он мысленно рисовал генеральскую мебель, а в шкафу — мундиры. Двубортные, с шитьем. Парча погон, золото пуговиц и звон орденов-медалей в праздники. И шинели – повседневные, парадно-выходные, с малиновыми кантами. Роскошные фуражки. И гости, великие люди. Не то что соседки, эти мадамы в пудре и лиловой помаде. И их мужья, люди безнадёжно штатские, задастые и несимпатичные…
Но снова прошелестел звонок. Ну, кого ещё там несёт! Он опять уныло поплёлся в коридор, отодвинул тяжелый засов и кашлянул: «Кто там?».
— Свои, свои! – откликнулся хриплый и совершенно незнакомый голос.
Он после часто спрашивал себя – почему тогда не повторил вопрос, а быстро открыл дверь. Там, на так называемом парадном ходу, теснились военные. «Пашка вернулся?» — мелькнуло. Но милого лейтенанта Павла среди пришедших не было. Один из них, в накинутой на плечи шинели, пару секунд всматривался в тёмный проём, щурился. И шагнул в коридор, отчего шинель упала на цемент – неуклюжий сержант попытался её подхватить, да не успел.
В сырой холод прихожей ввалились новые запахи. Носу стало сладко и горько в одночасье. Тут тебе и водка, и селёдочка с луком, и крепчайший табак – но не махра. И ещё что-то, неуловимое, довоенное. Так когда-то, до войны, пахло от папы. Мика отступил, коленки ослабли, сладко стошнило под ложечкой. Чужой человек. В мундире, но с погонами измятыми, полевыми. «Один просвет, четыре звёздочки. Капитан!» — автоматом отметил мальчик. Капитан был весьма худ, скуласт и плохо брит.
Как в том сонном тумане, он увидел-услышал всё как бы со стороны: капитан его обнимает, хочет приподнять. И почему-то вскрикивает, даже, кажется, стонет. В коридоре — военные. Затаскивают в большую комнату чемоданы, сумки и мешки. «Аусвайс!» говорит капитан. Сержант достаёт из полевой сумки бумаги. Что-то пишет. Капитан подписывает. У него в кулаке, как в цирке, вдруг – пачка денег. Здоровенная! Несколько бумажек отдаются военным. Они козыряют и исчезают – как не было.
Остаются капитан и сержант. Капитан – папа. Да-да, ну, конечно, это – папа. Он! Но… не совсем. Другой. Не генерал. И даже не полковник. Он измождён, сутулится. На нём плохо сидит мундир. И главное, эти погоны. Не золотые, с карамельными просветами и кантами, как у Пашки, а матерчатые, окопные и потёртые. Наверное, от ношения шинели внакидку. Да, и глаза – какие-то больные, смертельно усталые. У Мики сжимается сердце. Не дай Бог слёзы… Сержант поискал что-то глазами и скинул ушанку и полушубок прямо в угол, у двери. Уволок на кухню тяжелый мешок. Вернулся. И принялся распаковывать мешки-чемоданы.
В комнате появлялись новые запахи и диковинные вещи. Зеркальные банки с тушенкой и чем-то, именуемом бобами. Силы небесные, большие шоколадки в серебряной фольге, десяток – не меньше. Какие-то ящички-коробочки. Бутылки. На свет явились две фляги в чехлах, котелок, невероятных размеров термос на ремешке с пряжкой, полевая сумка и планшет, пачки цветных карандашей «Тактика». Туфли и ботинки, удивительное черное пальто, тоже способное застёгиваться и направо, и налево. Новенькие, с иголочки, гимнастёрки без погон: тёмнозелёная суконная и хэбэ, три пары брюк – военные, синие с малиновым кантом, и штатские, тёмносерые.
Три буханки белого хлеба! На подоконнике водрузился радиоприёмник «Телефункен» в темно-ореховом полированном ящике, с диванной драпировкой и двумя костяными ручками настройки. И хотя вместо третьей торчал стальной держачок, роскошь предмета была очевидной. Пачка фотографий, схваченная резинкой. Банка с вареньем. Или повидлом? Два кольца диковинной колбасы – коричневой и пахучей. Такого же цвета пояс с ременным снаряжением и пустой кобурой. Огромный и тяжелый, как меч, кинжал в черных ножнах. Пахучая коробка – там оказались шесть кирпичиков мыла мраморной и малахитовой расцветки.
— А ведь мыла у них не было уже недели три! – подумал в третьем лице Мика, — и пользовались кусками глины, которую лопаткой набирали там, в углу двора, за прачечной. Она неплохо мылилась и стирала. Но пахла болотом и тиной. А это – совсем другое дело.
Между тем, к натюрморту прибавились карточная колода в деревянном футляре и кожаный футляр с авторучками, какие-то блокноты. Чудесно пахли упаковки с коробками «Казбека» — коробок, наверное, двадцать. Откуда-то шлёпнулся на пол роскошный веер погон, золотых и аккуратных. Что-то ещё там. И всё это вместе так вдруг изменило тоскливый вид жилья, так раскрасило комнату, что мальчик вдруг хватился – а хандры-то нет! Сползла куда-то хандра. Сердечко застучало непривычными, забытыми надеждами.
— Сказать: «Радость» значит ничего не сказать, — шептал он сам себе, чувствуя приближение самого страшного: сейчас он поймёт случившееся, поверит в него. И умрёт от счастья. Не выдержит. Это же надо, сразу столько радостей свалилось в убогую жизнь семьи победителя. Это – ну, как счастье вернуться в освобождённый свой город. Или – как мысль… нет, сначала даже не мысль – ощущение: я… сегодня… не… пойду… в… школу! Это – уррррааааа! Строй солдат с оркестром, побитые немцы и мир. Но и… некоторая отрава, непраздничная горечь. Он сегодня не пойдёт в школу! Почему это – самое приятное? Почему они целый год ничего не знали об отце и считалось, что его уже нет?
…Они сидели на том самом ящике с фотографиями. Сидели в обнимку, почти не говорили. На папе оказался серый свитер, пахнущий больницей. Мундир с плохими погонами обвис на торчащем из стенки костыле. А на спинке единственного стула висел уже совсем другой китель: хорошей тёмной ткани, с золотыми погонами (два просвета) и с совершеннейшей уже роскошью наград. И Мика, конечно же, стал его щупать-разглядывать.
— Ордена!- вдруг громко сказал мальчик. Кому сказал? Тому, кто их привёз с войны? Себе? Бог весть, всё в тот же туман, — Ордена. Красной звезды, Красного Знамени. Отечественной войны. И… а это какой?
— Это не наш. Польский. «Вертути милитари».
— Кааакой?
— Ну, военный орден. Потом расскажу.
— Медали. За отвагу, за Одессу, за Кавказ. За… это какая?
— За Варшаву. Потом. Всё потом.
-За победу над Германией, — продолжал Мика почему-то, — А… за Берлин? Нет?
— А за Берлин нет. Не дошел я до Берлина. Потом, я всё тебе расскажу. А сейчас… прилечь? Устал я, брат.
Он встал с ящика, оглядел комнату, прошел в другую. Вернулся. Увидел сырое пятно на потолке. Мика, было, стал рассказывать о дождях февраля и протёкшей крыше. Хотел даже прочесть свои стихи о февральском дожде. Но папа махнул рукой: потом, это потом. Он присел, было, на дохлый матрац в углу. Но сержант усадил его на стул, помог снять свитер. И тёплую бельевую рубаху с тесёмками. От пояса до шеи тело это было забинтовано…
— Где гарнизон?
— Людка в садике, Рома в больнице. Мама в столовке.
— В какой ещё столовке?
— В нашей, на углу. Она там работает.
— Что, столовой заведует?
— Да нет, посуду моет.
— Васиздас!? – сказал папа и вдруг опять застонал. Видимо, бинтующий его сержант сделал неосторожное движение. И у Мики опять заныло под ложечкой.
— Ну, посуду моет…
— Пся крев!
— Так я, наверное, сейчас за ней схожу?
— Пулей! Туда и обратно! Матка боска ченстоховска! Аллюр три креста. И пусть бросает свою посуду к чертям! Посудомойка. Это же надо. Цун тойфель мутер…
Вот в этом месте туман стал реже. Мика понял по-настоящему – что произошло. Приехал папа. Вернулся оттуда, куда ушел пять лет назад навсегда. Вернулся с того света. Ведь он был неживой. Погиб. Его же убили немцы. Без вести. Это все знали. Ведь они уже почти два года не получали ни писем, ни посылок, ни его жалованья по аттестату с сорок четвёртого. А он живой. И опять: да, но… почему мы ничего о нём не знали? Был в плену? Партизанил в тылу у немцев? Выполнял особое задание? Но почему – капитанские погоны на потрёпаннгом мундре, вроде как с чужого плеча? А на новеньком – подполковничьи? Когда уходил, в Красной армии не было погон. У него в петлицах имелись шпалы. Да ещё звезда на рукаве. Батальонный комиссар. Чертовщина какая-то…
Дырявые ботинки – не отрава, когда судьба даёт такой поворот. Мика выпорхнул из квартиры, слетел в парадное и во двор. Мадамы, не взирая на сырой холод, уже судачили о приезде в двадцать первую квартиру военных с вещами. Но мальчик на них не обратил внимание. Он рекордно преодолел дворовую сорокаметровку, вырвался на уличный свет. И полетел над льдистыми лужами к Преображенской.
Собственно, и всё остальное он видел-слышал и понимал не слишком отчётливо. У мамы ноги подгосились, заголосили судомойки и поварихи. Валериану, данную ей, она не выпила – тем же аллюром полетели обратно. Мама на ходу удерживала шаль и застёгивала пальто, что-то бормотала. Соседки во дворе на миг заткнулись и загалдели уже им вслед. Дверь была открыта («Забыл закрыть!» — мелькнуло), на кухне жарили картошку с луком. Мама нырнула в комнату, Сын пошел на кухонные запахи. Сержант, всё ещё безымянный, ловко управлялся с приготовлением еды. В огромной сковородке шкворчал картофель в лучке, как живой. И судя по всему, туда вбухали тушенку.
Потом их стол сам собой покрылся весьма нарядной клеёнкой с видом кирпичных домов под черепичными крышами. Был аккуратно, толстыми ломтями, нарезан хлеб, в миске тесновато было солёным огурцам. А на старой хлеборезной доске призывно возлежала та самая колбаса, тоже нарезанная и без шкурки. Лук-чеснок – на клочке обёртки, рядом с горкой соли и коробкой сардин в масле. Над фламандским этим великолепием возвышались диковинный стальной термос и две бутылки. Тут только Мика познакомился с Сашей. И узнал: он был с папой всюду с сорок второго. С небольшим перерывом в сорок четвёртом, в Польше, когда… Мике было так сладко и голодно одновременно, что он не обратил внимания на этот сбой в рассказе сержанта. Кроме того, ему очень хотелось туда, в большую комнату, где встретились папа и мама. Но ясно было и то, что соваться туда не следует. И память возвращала ему фейгину болтовню о том, что папа, возможно, просто бросил их. «Война всё спишет…».
— Вздор, — по обыкновению возвышенно говорил мальчик себе, принюхиваясь к столовой роскоши, не замечая, что уже говорит всё громче, — Чепуха! Он нас не бросил. Если бросил, зачем же добился нашей эвакуации? И зачем же тогда вернулся? Ерунда!
— Э, нет, брат, это не ерунда! – Ответил на последнее, сказанное, видимо, вслух, Саша. В этот момент он открывал консервную банку неким хитроумным приспособлением из никелированной стали, — это Европа! Это техника. Это уважение к человеку. Хотя батя твой этих штук не любит. И всегда открывал банки кинжалом. Однажды мы с ним…
— Но ведь мы с сорок четвёртого не получали денег,- думал мальчик, не слушая сержанта, — ни копейки. Постой-постой, как это было… Кончился аттестат. Он и раньше кончался. И его просто продлевали, согласно папиному заявлению. А тут вдруг не продлили. На заявлении мамы гиссарский военком написал – нет подтверждения. И велел выдать аванс в счёт нового аттестата. Но он, новый, так и не появился. Что же случилось? И почему батальонный комиссар так непохож на победителя с плаката напротив, на фабрике? И с какой стати капитанские погоны? Да – и почему папа никак не отреагировал на то, что Ромка в больнице?
Конечно, ни о чём подобном разговора за едой не было. Папа и Саша пили водку, маме наливали коньяк. А Мике – некий напиток с мудреным названием, из термоса. Что-то вроде газированного кофе. Папа говорил, что это надо пить для бодрости духа. Но сам налегал на беленькую. Он был уже чистейшим образом брит, в темносером тёплом пуловере, под которым слепила неземной белизны рубаха. Румяный, выгнувший грудь, он уже не казался сыну предсмертником. И всё же…
Постепенно все, кроме Саши, как-то осоловели, притихли. Потом сержанта отправили в какое-то управление, мама стала убирать-хлопотать. А папа и Мика завалились разом в той комнате на старый пружинный матрас, которым побрезговали и оккупанты, и отечественные мародёры. Расстёгнутый хлястик шинели превратил её в одеяло. Под ним было так необыкновенно уютно и сладко, что впервые за последние годы обошлось без снов. Но вскоре Мику пробудил ужасный стон. Отец стонал громко, протяжно и жалобно. Привиделось что? Впрочем, папа даже и не проснулся толком. А Мика больше спать не мог – пошел помогать маме. Она хлопотала на кухне и что-то тихо говорила сама себе.
Подписывайтесь на наши ресурсы:
Facebook: www.facebook.com/odhislit/
Telegram канал: https://t.me/lnvistnik
Почта редакции: info@lnvistnik.com.ua
One thought on “Часть 13”