Один солдат на свете жил… Часть 2

Продолжение

(Хроника восьмидесятых ХХ-го века)

Сценарий телеспектакля

Не забудем: при  возрождении нашего журнала в 2019-ом году был решен и его, так сказать, профиль: художественно-литературный и научно-популярный. Так сложилось, что за эти два года отнюдь не все жанры-виды-роды литературы приходили к Вам, читатель дорогой, с наших страниц. Как говорится, не всё сразу. Сегодня впервые мы предлагаем Вашему вниманию материал драматургический. Сценарий. То есть, пьесу – жанр,  вроде бы и не предназначенный для широкого читателя. Пьесы обычно очень редко публикуют. А читают их почти исключительно художественные руководители театров, режиссёры, актёры, члены худсоветов и реперткомов, сценографы и критики. И всё же, хоть и не без колебаний и прений, редколлегия «Вестника Грушевского» приняла решение о приходе этой пьесы к Вам. Написана она была давно, в восьмидесятые годы ХХ века, ранее нигде никогда не публиковалась и не ставилась  на сцене.  Давайте же, наконец, заглянем в жизнь её героев, пришедшуюся  на более чем своеобразное время, к которому так по-разному относятся многие наши современники…

…Гитарные аккорды. Струнин путешествует по тринадцатой — не замечающие его соседи являют галерею образов 20-30-х годов. Они толкутся на кухнях и сидят у подъезда на скамейках. Тут можно подслушать такие разговоры:

— О, пошел! Гордый такой…

— Такая гордость при такой бедности.

— Несомненно.

— Кинет сквозь зубы: «Здрассьте». И все.

— Форс держит, пергидроль чертов.

— Тоже мне еще Дантон Робеспьерович.

— В каком смысле?

— Ну, как же: наследник идеи, рэволюцьонэр. Уж я-то знаю: отпрыску своему все про революцию жужжит, да Котьке моему ту же мазь в мозги втирает.

— Республику завел, домашнюю. Котька говорит — они со щенком дома петлицы цепляют  — по четыре ромба.

— Дурак.

— Победитель.

— Что-то не больно жалует его революция.

— Ах, как узок круг этих рэволюцьонэров.

— А похож, чертяка! На деда, на Яснова похож. Вылитый, я-то помню. Когда мне было лет десять, я его часто видел. Да и кругом только о нем и говорили. Да, соседушке бы тот маузер да мандат. Он бы нас с вами… того… на старости лет… в подвальчики.

— Руки нынче коротки.

— Точно.

— Несомненно.

Струнин, проходя мимо этой соседской жизни, рассматривает двор, подъезды, лестницы.

СТРУНИН (за кадром). Постепенно я стал понимать суть соседской нелюбви к этому человеку. Некогда их родители подняли оружие против революции. Иные из них таким же манером отличились в последнюю войну. Уцелели чудом. Отбыли наказание. Пережили своих судей и теперь доживали в беспокойстве нового времени, летом просиживая у подъезда, а осенью подвывая от тоскливой старости, от обманувшей их жизни — у тусклых окон. Впрочем, вскоре появилась у них и новая тема.

— Новая соседушка-то того…

— Новая гражданка республики. Сколько он ей ромбов нацепит?

— Ага, замечаем…

— И сынка ясновского охаживает.

— Гуляет с ним.

— Ой, мне эти промене…

— Пергидроль, да и только.

— А вчерась втроем до темноты просидели на балконе. Он им листки какие-то читает.

— Прокламации, ха-ха!

— Она рисует, попрыгунья.

— А жена-то, дура, все в командировках.

Струнин беседует с Наташей.

НАТАША (Струнину). Знаете, я ведь действительно довольно быстро поймала себя на мысли о том, что думаю о нем. Но совсем не в том смысле, уверяю вас. Просто я никогда не встречала таких, как он. И как она. И Славка. И старик Саблин, иже с ним. Я вдруг подумала, что увязла в каком-то слое, в какой-то неведомой мне цивилизации. Поймите: меня любили дома и в школе. В училище тоже любили. Ну, не знаю. Я нравилась прохожим. Может быть, поэтому я умудрилась что-то в жизни не заметить… Впрочем, это вам не нужно. Мне не понравилась болтовня стариков, и я прекратила прогулки со Славкой и Котькой возле дома.

СТРУНИН. По-моему, разумно. Но…

НАТАША. Ребята мне по-прежнему были интересны. Но, как говорится, тут только пошлой провинциальной сплетни и не хватало. Павел, привыкший к моему дружелюбию, был удивлен такой дистанцией, пытался объясниться. Я уклонилась. А по ночам, помню, все из головы не шло: революция, Красная Гвардия… Господи, как давно все это было. Как декабристы. И вот оно, все тут, рядом, никуда не делось.

СТРУНИН. Вы говорили, тема вашей работы…

НАТАША. «Декабристы на Юге», но… как вам объяснить…

СТРУНИН (усмехнувшись). Давайте попросту. А уж я как-нибудь поднатужусь, пойму.

НАТАША. Нет-нет, я не в том смысле, и вы не обижайтесь. Просто никогда не думала, что буду диктовать подобное для милицейского протокола. Понимаете, я не живописец и не график. Тема эта дорога для меня тем, что… ну, я, вообще-то, в родстве с ними.

СТРУНИН. С кем?

НАТАША. С декабристами. Точнее, с одним из них. Но… даже не в этом дело. Поймите, для меня это — красивые пятна мундиров, гармония XIX века. Кирасиры, кавалергарды, уланы. Изящество, вкус, честь. И все это — в плоском, одномерном гобелене. И вот я стала читать рукопись Павла. И жутко стало. Я стала меньше думать о свете и цвете, а больше — о костях и крови, об обманутых и обманувшихся. И обманщиках. Словом, вдруг пала духом. Страшно захотелось домой, к Юрке моему очкастому. Знаете, почитайте его ответы на мои письма, многое поймете. Можно-можно, я разрешаю. Следователь записывает: «Наташа и Юрий (?)» Но это — уже руки другого человека, в очках. Он сидит за прекрасным письменным столом в уютной комнате, печатает на машинке. Дв. эксп. — сквозь строки его письма.

ЮРИЙ (за кадром и в кадре). «…Ну что ж, детка, так бывает. Еще ведь у нас не полная гармония». Люди всякие встречаются, и пусть тебя не сбивает с толку, что пропорция в данном случае не та. Может быть, детка, ты ошибаешься — и старики-соседи все же правы: Яснов — дурной человек. Я ведь многого не знаю, а ты в своих письмах, по старой студенческой привычке, более налегаешь на эмоции, чем на факты. Но вполне возможно, что ты встретилась с настоящей человеческой драмой — одиночеством. Если это для тебя теперь так важно и ты хочешь разобраться — не слушайся никого — ни тех, ни этих: сама смотри и думай. И вообще, не изменяй себе, не забывай, зачем я отпустил тебя в сей богоспасаемый город. Где новые дерзкие эскизы? И смотри, не влюбись в этого, как бишь его, в Яснова. А то я знаю тебя, все мечтаешь кого-нибудь осчастливить из сирых, убогих, калек. Я думаю, тебе во мне только то не нравится, что я здоров, как бык, и удачлив, как бог. Да еще вдобавок дурных людей вкруг меня много меньше, чем хороших. А ваша дурацкая игра в страницы и абзацы мне почему-то понравилась. Есть в ней что-то от непознанных закономерностей жизни: в ней — куда ни ткни наугад — везде во что-нибудь да попадешь. Вот сейчас и — допустим, страница 365, четвертый абзац… Так: «Увы, дела и мысли живых существ далеко не так значительны, как их скорби!» Антон Павлович Чехов, «Моя жизнь. Рассказ провинциала». Режиссерский пульт, режиссер не доволен, немая сцена в сопровождении ясновской гитары. Тринадцатая квартира.

СТРУНИН. Вы уже можете говорить спокойно?

ПАВЕЛ. Почему же нет. Могу. Что мы, не люди, что ли?

СТРУНИН. Знаете, давайте немного о себе.

ПАВЕЛ. О себе…

СТРУНИН. Почему вы улыбаетесь? Я сказал что-то смешное?

ПАВЕЛ. Да нет, драгоценный Сергей Павлович. Просто — это нечто вроде интервью. Брать таковые приходилось много, а вот давать… Забавно. Что же о себе? Я — журналист. Работаю редактором издательства. Заведую редакцией краеведческой литературы. Пишу книгу…

СТРУНИН. А вот… о семье… предки…

ПАВЕЛ. Ах да, происхождение… Знаете, может быть, я просто дам вам почитать… Струнин листает страницы рукописи. Иногда он это делает в кадре, иногда — за кадром. Страницы эти иллюстрируются картинками быта 13-й и фотографиями из ясновского альбома.

В/к — девушки-телефонистки.

2-я ДЕВУШКА. Да. Я слушаю! Да-да, телевидение.

ГОЛОС. Наконец-то! А то всю дорогу у вас номер занят и занят. Как в гостинице, е мое!

2-я ДЕВУШКА. Я слушаю вас.

ГОЛОС. Нет, это я слушаю вас!

2-я Девушка. Что-то я не пойму…

ГОЛОС. Щас все популярно разобъясняю. Я как увидел вас, так сразу стал звонить. Как вас зовут?

2-я ДЕВУШКА. Не имеет значения. Ну, допустим, Наташа…

В/к — Струнин в ходе следствия листает рукописи и семейные альбомы Яснова. Ну, рукописи — просто строчки, а вот альбомы… В одном — родня Яснова, в другом — его жены. В одном — рабочие и воины, в другом — торгующая публика, благообразная и нагло-трусоватая. Яснов за кадром и в кадре.

ПАВЕЛ. Ваш вопрос о родителях, о происхождении… Уж не знаю, зачем это вам, как-то несовременно. Теперь ведь вроде у нас юмор наоборот: все равны — и те, кто бил, и те, кого били. Но мне он, вопрос ваш, по душе. Потому что подобное равенство мне непонятно, оно противоречит логике. Впрочем, у истории своя логика. Но в прошлом, когда классовый водораздел был очевиден, мои предки и предки моей жены были, так сказать, по разные стороны. И все же их линии пересекались. Сахарный завод на Пересыпи знаете? Принадлежал господину, увековеченному популярной некогда частушкой:

«Чай — Высоцкого,

Сахар — Бродского,

Россия — Ленина и Троцкого!»

На том заводе и пролетарили дорогие мои предки — дед и его старшие сыновья. О которых Лев Израйлевич Бродский полагал, что они, квалифицированные рабочие (получавшие бóльшее жалованье, чем куприновские поручики) есть его надежная опора среди плебеев. Воображаете его изумление по поводу организации ими боевой дружины! Был, однако, у господина Бродского и еще один сахарный завод, давший название нашему поселку на другой окраине города. Конторщиком там служил прадед моей жены — Константинов Осип Прохорович. (Кладет фото — в усах и канотье).

НАТАША (в кадре). Осип! Прохор! Как у Чехова. Господи, какая старина.

ПАВЕЛ (за кадром). Между тем, было это не так давно. Вот вам родословная — что протокол, тут роман с продолжением. Дочь конторщика при НЭПе хоронит папашу и выходит замуж за Мирона Пенькова из бывшего торгового дома «Пеньков и сыновья». Из всех сыновей остался один Мирон: старшего по ошибке шлепнули деникинцы, среднего — наши (и тоже, кажется, впопыхах) — с отчаянья Мирон занялся госторговлей и родил мою тещу. Дотянув до оккупации, открыл для тевтонов наследную лавку, оскверненную госвывеской. (В кадре). Его арестовывала сигуранца, конкуренты сообщили, что Мирон — еврей, и ему с трудом удалось отмыться от этой неслыханной клеветы. Вернулись наши — он снова очнулся на нарах: связь с оккупантами. Но и от этого, уж не знаю как, но как-то отбоярился… А месяца через два, выйдя на волю, узнал: его кроткая Аглая в советском ЗАГСе наскоро расписалась с Лехой Горобцом, поселковой шпаной, имеющим унизительную кличку «Кака» и выдавшим сестру за румына. Более того, Аглая ни с того ни с сего забеременела моей женой и, проклятая отцом, бывала побиваема. Какой нещадно.

СТРУНИН (Саблину). Да-да, много было в этих записках недоброй иронии. Но за всем тем я оказался вдруг в иной эпохе, в иной республике. Может быть, в иной цивилизации. Оказался случайно, на миг, читая рукопись. А Яснов жил там, он оставался там, в тех непостижимых временах и обстоятельствах, о которых мы с милой рассеянностью забываем.

ПАВЕЛ. Вот по этой причине и прибежал к моей жене некий наследственный огонек — куда деваться! Да и зачем деваться? От чего? Леха Горобец вдруг стал Алексеем Петровичем, ветераном труда, кавалером медали, хозяином дачи, квартиры и машины. А мои — в земле, все до одного. Работали, воевали, орденов-медалей оставили мне немало, а дач и машин не нажили. Ибо не наживали. Леха дожил до своего времени, она — нет. И не могли дожить…

СТРУНИН. Что вы этим хотите сказать?

ПАВЕЛ. Ну, что один всю жизнь на фронтах и стройках, другие родных сестер за оккупантов выдают замуж, а потом доживают до эпохи, когда это неважно и все равны. Но зачем же тогда вся кровь, все муки… Дед Яснов убит гайдамаками. Старшие братья отца — два подполья гражданской, фронты, разруха. Мишу расстрелял изменник Сорокин осенью 1918 года в Пятигорске. Матвей — политработник на железной дороге, расстрелян в 39-ом. Батя первую пулю поймал в 14 лет, в 21-ом, последнюю под Кюстрином в 45-ом. А Леха Кака на машине ездит, доволен, как слон: правильно прожил, добро нажил, крови не пролил. Ни немцы к нему не в претензии, ни наши. Значит, так должен был жить и мой батя? Но у него звезда была на рукаве, они бы его шлепнули. Выходит — надо было без звезды? И жена не издевалась бы надо мной? Уважала бы? Убить меня, ничего не понимаю. Наташа, Павел и Славка сидят в комнате Ясновых. Павел играет на гитаре и поет. Славка лепит красноармейца и матроса в пулеметных лентах. Наташа рисует в альбоме, поглядывая на собеседников. На отце и сыне одинаковые защитные рубахи. На отложных воротничках — малиновые петлицы с ромбами.

ПАВЕЛ (поет). А я все читаю,

Листаю-листаю

Старинные книжки,

А я все спиваю,

Пою-напеваю

Старинные песни,

Как будто не ясно,

Что нет вас на свете,

Родные братишки,

Как будто не факт,

Что не вызволить вас

С того света, хоть тресни.

Панорама по воинству, созданному Славкой. От русских витязей и суворовских гренадеров до командира Красной Гвардии, товарища Яснова на высоком пьедестале.

И вроде другие

У нас времена,

И другая погода

И те паровозы

Давно под откосом –

Не жди, не надейся…

А я все иду

По пустому перрону

Двадцатого года.

А я все гляжу в горизонт,

За которым

Кончаются рельсы.

Заглянем через плечо Наташи. Она рисует Павла — в кавалерийском мундире.

Ах, если б однажды,

Хотя бы проездом,

Ну, пусть ненадолго

Былой эшелон

Проступил бы

Сквозь мутную

Пленку обмана,

И наш гармонист растянул бы меха

От Кубани до Волги,

И наш машинист доставал бы махру

Из тугого кармана.

А я бы холодной воды

Раздобыл вам –

Попить после драки.

А я бы, братва,

Рассказал анекдотов,

Пускай похохочут,

И я бы вам сына привел,

Пусть хоть глянет,

Что это не враки.

А дальше — как знает,

А дальше — как может,

А дальше — как хочет.

Яснов у Наташи выходит постаревший, трагичный и очень похожий на себя. В телефонной стекляшке раздаются звонки.

3-я ДЕВУШКА. А вам не кажется, что вы занимаете канал связи посторонними разговорами?

ГОЛОС. Не кажется. Что они там болтают по телеку — революция, контрреволюция. Лучше скажите, как вас зовут?

3-я ДЕВУШКА. Ну, допустим, Юля. Ну и что из этого?

Проиграна битва,

Знамена в чехлах,

И братишки в бурьяне,

Такая планида,

Мы шли без гарантий

О праве наследном,

Когда в Ориноко,

Подобную Лете,

Идут могикане,

То кто-то из них на пустом берегу

Остается последним.

О, да, — невозможно,

Увы, безнадежно,

И, ах, — безвозвратно,

И тот бронепоезд горит,

Не сгорает

В космическом рейсе…

А я все хожу

По пустому перрону –

Туда и обратно,

А я все гляжу

В горизонт, за которым

Кончаются рельсы.

ПАВЕЛ (смотрит на рисунок). Ну, эк вы меня… изувековечили, драгоценная моя.

НАТАША. Не похоже?

СЛАВА. Похож, еще как похож!

ПАВЕЛ. Похож-то похож, да только на деда почему-то.

НАТАША (кладет фото к рисунку). А вы и впрямь похожи. Только у него взгляд как-то бодрее, мужественнее.

ПАВЕЛ. Естественно. У старика Саблина в то время тоже был бодрый взгляд. Мужественный.

НАТАША (раздраженно). Что вы хотите сказать?

ПАВЕЛ. Но, драгоценнейшая Наталья Михайловна, это один из них со своим классом вышел драться за мою, его внука, человеческую жизнь. А другой вышел драться за свою прежнюю жизнь. Тут все опасно, но и все ясно… А теперь охает партийное телевидение по невинно убиенном Николашке, смотрю в трюмо, а взгляд у меня какой-то… Я тут же думаю: «Старик-то Саблин тоже это смотрит. И тоже взгляд растерянный. Правда, по другой причине».

СЛАВА (лепит механически). По какой?

ПАВЕЛ (к Наташе). В пять лет ему говорили, что пролетарий — это на два месяца. В пятнадцать — что еще пару лет. Потом в двадцать пять ему сказали: «Все, лопнула Совдепия вшивая, надо только фрицам чуть подсобить. Подсобил, вернулся на волю в шестидесятых с уверенностью, что это — уже навсегда. И еще через двадцать лет — и Николай Второй бедненький, и Распутин-провидец, и белогвардейцы не все плохие, и надо у эмиграции всем миром прощение просить. А на что оно сейчас ему, Саблину-то, пролетарское прощение? Ведь ему восьмой десяток, и внук у него пионер, какой-никакой юный ленинец. Вот и растерян, вот и рычит, зубами скрипит. Как будто бы в моем деде все дело! Как будто бы русский рабочий был таким дураком, что за первым же горлохватом побежал свою и чужую кровь проливать. Или русский крестьянин, вообще говоря, не отличавшийся никогда особой доверчивостью: посадил сыновей на коней, ой-да — в Красную Армию. Кто из них тогда за царем тосковал. Даже и за Учредиловкой? Батьке было двенадцать, когда эта самая Учредиловка сюда пришла. На Приморском оркестр Измайловский марш шпарит, а либеральные дамы-господа раненным красноармейцам, что из лазарета по подъездам расползлись, зонтиками да тросточками глаза выкалывают. Павел явно увлекся, глаза горят, голос срывается.

НАТАША. Павел! Знаете, как-то не по себе.

ПАВЕЛ. Ах, и вам не по себе? И мне, вообразите, не по себе. И старику Саблину, славному потомку бедненьких деникинцев и унтеру Русской Освободительной армии, тоже не по себе. Видимо, время теперь такое, всем не по себе.

НАТАША. Но, мне иногда кажется, что вы говорите не со мной.

ПАВЕЛ. А с кем же?

НАТАША. С собой. Не знаю, с какими-то другими людьми, из иного времени.

ПАВЕЛ. В ином времени, драгоценная Наталья Михайловна, это некому объяснять, там все это видят и знают. И какая жизнь-малина была при Николашке, и кто затеял гражданскую резню (вон там ребенок понимает, что она была ни к чему и не по плечу), и почему это голодные-разутые-раздетые отлупили сытых-обутых-одетых. И почему потом еще долго ненавидели сытость-обутость-одетость. Так что — мои уговоры вполне современны, смею уверить. Они — для цепи с выдернутыми звеньями и передернутыми картами. Страница? Абзац?

НАТАША. Двести тридцать один, четвертый.

ПАВЕЛ (читает). «Разве большинство из нас предполагало, что порядок изменится? Он изменился». Юрий Карлович Олеша. «Мой знакомый».

НАТАША. Нарочно подобрали?

ПАВЕЛ. Не доверяете — можете проверить.

НАТАША. Стоп! Вот-вот так посидите.

ПАВЕЛ. Что? Не понял.

НАТАША. Вот теперь я поняла, на кого вы похожи. С вас можно писать Яна Гамарника. Да-да, он правда не дослужился до чина Чрезвычайного комиссара Республики.

СЛАВА (бурчит под нос). В Республике нет чинов.

НАТАША. Но и ромбы, и борода.

ПАВЕЛ. А что вам больше не нравится — ромбы или борода? Или то, что хорошо знающий моего деда Ян Борисович Гамарник не дожил до этого светлого часа.  когда бывшие люди Саблины устраивают травлю мне, сыну Победы сорок пятого и наследнику его великих, великих идей?!

НАТАША (за кадром). Вот, вот оно что! Вот что у него болит, вот о чем его книга! И вот почему они его ненавидят лютой и бессильной старческой ненавистью. Тут — не соседские коммунальные дрязги, не залитый потолок, не забитый туалет, нет. Их ближайшие предки некогда схватывались намертво… Отгремело, отшумело, поросло бурьяном — простым глазом не увидеть. А он — видит, ему от этой боли не отгородиться. Марина не даст. Кто она? Яснова или Саблина? Что она делает в Республике. Быстро, нервно пишет Наташа письмо Юрию. «Марина, доложу тебе… Тоже экземпляр. Убеждать, просить, уговаривать или подчиняться она попросту не может, принадлежа к той занятной категории людей, которая вообще не признает понятия «взять себя в руки». Как ей удалось, дожив до тридцати пяти лет, не научиться этому простому правилу, бог весть. Но для скандала достаточно было любой нелепости, чепухи. Вот ведь экземпляр! Да что там соседи, что там я, когда она сына родного не стесняется. Она вообще не умеет стесняться, считаться с кем-то.

Иногда мне почему-то очень хочется, чтобы ее кто-нибудь ударил. Даже избил. Мне кажется, что иначе она ничего не понимает. С соседями, со стариком-Саблиным дружит. Здоровенная, кровь с молоком, тупая, сытая. Такие декольте носит — мое почтение. Думает, если бюст футбольный, то и можно не считаться ни с чем. Если бы ты знал, как мне это надоело! И вроде меня не касается, а как будто и касается. Когда скандал, Славка ко мне приходит, зеленый весь. И вот скажи мне на милость: какое мне дело до всего этого, в конце концов. Ведь меня это совершенно не касается. Верно, Юр? И вообще: когда ты, наконец, перестанешь присылать свои дурацкие письма и приедешь сам?»

ЮРИЙ. «…Во-первых, ее наружность тут не причем. Тебе она не нравится, а другим, может, нравится. Но я был неправ: ты не сможешь полюбить такого, как твой сосед. Для этого одного сострадания мало, а большего он у тебя не вызовет. Иное дело, детка, ты можешь под шумок разлюбить меня. Такие, как ты, иногда вдруг ка-а-ак возненавидят счастливых за то, что узрят несчастных. Но будь умницей: случай с твоим Ясновым — просто несчастный. Он нехарактерен, извини за оборот, для нашего времени. Возможно даже, ты должна ему как-то помочь, как-то поддержать. Но бог тебя упаси, обозлиться из-за него на тех, кто окружен заботой, вниманием и пониманием: нас большинство. А в том будущем, о котом мы с тобой так часто говорили, иных совсем не будет, а будем только мы — сильные, умные, добрые и внимательные друг к другу люди в светлых одеждах. И еще: прости — с чего ты взяла, что именно это мне интересно? Я хочу знать, как ты выглядишь? Как питаешься? Сейчас наобум, на прощание открою книгу… вот: «Если вас слушают, то из этого не следует, что вы имеете право говорить все, что вам вздумается». Антон Павлович Чехов. «Пьеса без названия». Студия.

РЕЖИССЕР. Нет-нет, Борис, милейший, так не пойдет. Что вы там сопли жуете, что за гинекологию он у вас развел?! Уже половину эфира сожрали, мамочка моя. Давай, ближе к телу, цепляй за убийство, больше подробностей и меньше геникологии. Погиб человек — кто ответит? И так далее! А за Советскую власть агитировать не надо…

ТЕЛЕФОНИСТКА (в трубку). Нет, сегодня я занята…

САБЛИН (Струнину). И все же — человек погиб. Должен же за это кто-то ответить.

СТРУНИН. Видите ли, если это — самоубийство или, точнее говоря, случайная смерть, гибель по неосторожности, то… ну, кому же здесь отвечать. Но в широком смысле… да, виновники есть. Вот статьи на них нет в Уголовном кодексе.

САБЛИН (оживляясь). Что ж, мы уже давно ведем разговор об известном несовершенстве нашего законодательства…

СТРУНИН. Да нет, тут — речь о другом несовершенстве. Ну вот, подумайте: молодой человек женится. Насколько подходит ему невеста? Предположим, он человек нравственный, не изломанный мещанским недоверием к жизни. Да, он не знает, что там сулят им небеса, ибо не верит в бога и не ходит к гадалке. Психофизиологических и прочих интимных особенностей избранницы он тоже не ведает. И даже не думает, что они важны: дело происходит в начале семидесятых годов, когда даже нынешних полукустарных служб семьи не было… Время от времени голос капитана уходит за кадр, мы видим студию, технику, телефонисток, режиссерский пульт. Видим и наших героев — Павла, Наташу, Славку, старика-Саблина у экранов телевизоров.

…Но одно для него ясно: его невеста родилась после войны, выросла в нашей стране.  Училась в нашей школе. Смотрела «телек», слушала радио, читала книги и газеты. И кто-то даже получал награды за ее нравственное воспитание. Ведь мы же — новая общность, Советский народ.

САБЛИН. Простите, а разве это не так?

СТРУНИН. Так, так. Как — не так? Только вот по ходу жизни он вдруг замечает все четче проступающие черты, никакого отношения к вышеперечисленному не имеющие. И ясли, и садик, и школа с комсомолом, и радио с телевидением давным-давно считались за

сдачу миру «под ключ» нравственного существа. А оно лжет постоянно, хамит, бескорыстно любит деньги, комбинирует, издевается над всем святым и в гробу, как говорится, все видела. В том числе и ту Республику, в которую так интересно играют муж и сын.

САБЛИН. Но позвольте…

СТРУНИН. Он пытается объясниться — становится нудным. Он борется за сына, а тесть громогласно вспоминает при внуке, какая лафа была в оккупации, все стоило «уно марка». Только иногда вешали подпольщиков и расстреливали евреев. А сколько пустых квартир было! А как наши ушли, а фрицы еще не пришли, сколько всего было в брошенных магазинах. Понимаете, куда уходят концы этого «Дела»? В какой семье родиться – никто не выбирает. Один родился и вырос в семье, революционеров, надорвавшихся и оставивших его одного на свете, другая — в среде несколько советизированного поселкового мещанства — хитрого, изворотливого, к любой жизни готового и с революцией одной целью не связанного. Тех уже давно нет, эти процветают. И он… ну, как бы проснулся, увидел.

САБЛИН. Что увидел? Вот наш постоянный зритель, ветеран труда и мой однофамилец тов. Саблин считает, что дело расследуется неверно…

СТРУНИН (не обращает внимания на Саблина). Увидел обывателя, его сытую ухмыляющуюся рожу, его дачу, квартиру, машину. Даже его партбилет, «ум, честь и совесть эпохи». И увидел себя — худого, истрепанного, нищего, свою конуру в коммуналке. Я думаю, тут вот в чем дело. И вот почему я не знаю, какие специалисты тут нужны.

НАТАША (пишет письмо). «…И если этот человек допишет книгу, то все мы, может быть, иначе взглянем на жизнь. Вот ты писал: наша жизнь еще не настолько совершенна. Да, конечно. Но одно дело — понимать это вот так, отстраненно, сбоку, а иное — испытать на себе это самое ее несовершенство. Ты только, Юр, не обижайся, но откуда взялась твоя замечательная квартира? Сколько ты трудился, отказывая себе во всем, чтобы ее приобрести? Я с удовольствием отдыхала на вашей даче, прелестный уголок, но — сколько пота ты пролил, чтобы ее воздвигнуть? В них труд двух (как минимум) поколений твоих предков, плоды которого ты воспринял как нечто само собой разумеющееся. Конечно, под такими невыстраданными крышами несложно быть выдержанным, спокойным, уважающим себя и других и так далее. Но как быть тем, другим? Что они, не люди, что ли? Деды и отцы наши были людьми разными, да будет это тебе, умнику, известно. И я знаю человека, у которого два предшествующих поколения почти всецело убухали свои силы на войны, на общее дело. О себе не думали. Надрывались, уходили из жизни до срока. Оставили его, сопливого. Честно работал, за деньгой не гонялся, тенденцией к накопительству не страдал. А тепла все не находил. С отчаянья потянулся к другому человеку, к женщине, к ее семье. А там — такой холод, что лучше одному. Да сынишка, удивительный человечек, родной, единственный…»

Продолжение следует….

Автор: Юрий Климов

Комментировать